Моя голова по-прежнему была обмотана бинтами. Распорядок дня всегда был один и тот же. Посещение «шарлатана». Хлеб и масло на завтрак, затем четыре часа наводящих тоску размышлений, прерываемых обедом. Картофельное пюре и предписанный послеобеденный сон. Потом еще четыре часа смертельной скуки, чай и повторный осмотр. Еще три часа раздумий, кофе с молоком, вечерний градусник и спать.
Однажды я не удержался и спросил доктора:
– Я смогу снова летать?
Он покачал головой:
– Смотрите на вещи проще, молодой человек. В любом случае вы должны будете оставить полеты на больших высотах. Ваш перелет сюда на «Юнкерсе» не принес ничего хорошего. Я знаю, что невозможно было сделать что-то иное, потому что вы никогда не смогли бы добраться сюда поездом из-за партизан вокруг. Вы можете представить, вначале я думал, что у вас трещина в черепе, но теперь я уверен, что это обычное сотрясение. Мы должны подождать, пока не увидим рентгеновские снимки. В настоящий момент мы будем делать вам внутривенные инъекции. Сорок кубиков глюкозы через день.
– Прекрасная перспектива.
– Через неделю мы снимем повязки. Я с интересом посмотрю, как румыны заштопали вашу левую бровь.
Чем лучше мне становилось, тем более активно я вел себя. Должно быть, я был самым раздражительным пациентом.
Наконец наступил день, когда ворота госпиталя открылись, и я уехал. Бледный и молчаливый, я присоединился к своей группе. В ней произошли большие изменения. Многочисленные новички заняли места старых пилотов, и я не знал их. Старое ядро растаяло, и я походил на рыбу, вытащенную из воды.
У меня в бумажнике лежало заключение доктора, в котором можно было прочитать: «К полетам непригоден. Нуждается в постоянном наблюдении. Медицинская комиссия должна решить, может ли этот человек участвовать в боевых вылетах или нет. Необходимо провести тщательное обследование, чтобы выяснить, в состоянии ли пациент переносить высоту».
Когда главный хирург дал мне это свидетельство при выписке из госпиталя, я подумал: «Хорошо, для тебя больше не найдется ручки управления. Ты распрощаешься с «Мессершмиттами» и с парнями…»
Несколькими днями позже адъютант группы объявил мне:
– Вас переводят в Германию.
– Да, я уже слышал. На следующей неделе.
За два дня до моего отъезда меня вызвал Старик. Он ходил туда-сюда, как обычно, с непокрытой головой. Едва ли когда-либо он носил свою фуражку.
– Вот и вы, Хенн. Я только что написал личный рапорт относительно вас. Я собираюсь прочитать его вам.
«Ах, – подумал я, – наступил великий момент. Теперь он обращается ко мне формально».
Стоя там и чувствуя глубокое отвращение, я слушал.
– «Он очень инициативен и наделен способностью к импровизации…»
«Это, конечно, причина того, почему я никогда не поднимусь очень высоко по служебной лестнице», – размышлял я.
Внезапно я ощутил полное безразличие. Я мог больше не заботиться о том, что командир думает обо мне. Эта бумага, которую он держал в руке, не содержала никакого секрета счастья, и однажды, возможно скоро, станет совершенно бесполезной.
Я слушал, как он оглашал эту чепуху. Две страницы машинописного текста представляли общий итог его раздумий. Каких усилий, наверное, это потребовало от него. Несмотря на свою скуку, я, однако, насторожился, когда услышал: «Неисправимый индивидуалист».
Я не смог удержаться, чтобы не произнести:
– Так-так.
Он посмотрел на меня, а затем, после паузы, продолжил свое длительное перечисление.
– «Импульсивный человек, который в кризисные моменты слишком много думает и действует недостаточно быстро…»
Закончив свой рапорт, командир аккуратно сложил его, поместил в конверт и вручил мне:
– Хенн, вы явитесь в центр персонала истребительной авиации в Гатове[152]. Там вам дадут распоряжения на будущее. Однако тем временем я даю вам отпуск на пятнадцать дней для выздоровления.
– Спасибо, герр майор, – сказал я, щелкнув каблуками.
«Хорошо, мой мальчик, – подумал я. – Ты получал лучшие характеристики, когда прогуливал экзамены». И, утешившись этой мыслью, я отправился паковать свои чемоданы.
На следующий день «Юнкерс-52» должен был доставить меня из Ниша прямо в Мюнхен-Рием[153]. Следующим вечером я должен был быть дома, где никто не ждал моего приезда. Я потратил последние часы перед отъездом на то, чтобы прогуляться к капонирам самолетов. Я хотел попрощаться с Me-109. Становилось темно. Вокруг самолетов туда-сюда ходили часовые. Время от времени, проходя мимо них, я слышал, как они говорили: «Доложить нечего».
«Уже целый год, как я принадлежу к этой группе, – размышлял я. – У меня было много взлетов и приземлений, от аварийной посадки до серьезной аварии в Балше, с прыжком с парашютом в промежутке. Теперь в кармане я имею два заключения. Первое из них содержит любопытный комментарий: «Непригоден к полетам», а другое имеет заголовок жирными буквами: «Замечания относительно лейтенанта Петера Хенна». Что я сделал в течение этого периода? Я разбил три «ящика» и получил много попаданий пуль и снарядов. Я стрелял и, возможно, иногда поражал цель. Я видел много пустых стульев, и мой собственный однажды на короткое время остался пустым. Я имею вывихнутую лодыжку, едва не сломанный позвоночник, почти что расколотый череп; и, несмотря на это, я все еще не был сбит или побежден, за исключением, вероятно, короткой, зловещей фразы: «Непригоден к полетам».
Я – идиот. Теперь я стал не нужен. Просто пучок нервов. Неудачник, годящийся лишь для того, чтобы порицать его и выгнать словно отверженного.
Твое время закончилось. Теперь выметайся».
Я остановился перед своим капониром, перед новым Me-109, который должен был быть моим. На фюзеляже была нарисована большая желтая «двойка».
Механик подошел и доложил:
– Все готово к полетам, герр лейтенант.
Минуту я смотрел на него молча, а затем медленно произнес:
– На будущее, Франц, не имеет смысла докладывать мне.
– Я знаю, герр лейтенант. Вы уезжаете. Жалко.
– Почему жалко?
– О, мы так хорошо ладили.
– Это правда. Между прочим, Франц, я не сумел достичь 565 километров в час на моей последней «желтой двойке».
– Я знаю. Этот самолет, который вы видите, не так хорош. Чем дальше мы идем, тем хуже становится техника. Разрыв заклепок, обшивка отполирована ужасно, а двигатель стучит. Я уже вытащил металлические опилки из клапанов. Ваш последний «Мессершмитт» был намного лучше.
– Знаешь, Франц, я все еще задаюсь вопросом, почему я потерпел аварию.
– Так и я, герр лейтенант. Я не перестаю об этом думать. Я думал об этом, когда мы были в Таксеруле. У меня много подозрений, но никаких доказательств.
– Расскажи мне, что знаешь.
– Если вы помните, я получил самолет в мастерских 23 марта, как раз перед полуднем. Сразу после этого пришел приказ на вылет. Двадцать минут спустя вы разбились, не так ли?
– Правильно. Так что?
– В мастерских в Таксеруле работали несколько румын.
– Что из этого?
– Они всегда носили очень заметные красные шарфы.
– Ну и?..
– Я не знаю. У меня нет доказательств. Если бы я смог сам увидеть, что произошло…
– Зачем ты продолжаешь говорить о подозрениях и доказательствах, которых не имеешь? Было бы гораздо лучше, если бы ты искренне сказал мне, что знаешь и что думаешь. Как ты считаешь, почему я разбился?
– Диверсия, герр лейтенант, или, иначе, бомба.
Я молчал. Заложив руки за спину, я ходил туда-сюда и тщательно обдумывал это.
Теперь я понял, от чего были тот удар, подбросивший самолет, и та вспышка.
Франц подошел к «Мессершмитту» и открыл люк масляного бака.
– Взгляните, герр лейтенант. Нужно лишь несколько секунд, чтобы поместить под двигатель бомбу размером с ваш кулак. Эти штуки магнитные и прилипают к металлу словно пиявка. Диверсанты устанавливают часовой механизм, закрывают люк. Стрелка поворачивается в течение тридцати минут, а затем неожиданно – бац!