Девятьсот дней...

Иду из булочной... Получила дневной паек. Эти крохи, эти жалкие граммы... А навстречу мне бежит собака. Поравнялась со мной и обнюхивает – слышит запах хлеба.

Я понимала, что это – наше счастье. Эта собака... Наше спасение!! Я приведу собаку домой...

Дала ей кусочек хлеба, и она за мной пошла. Возле дома еще кусочек ей отщипнула, она лизнула мне руку. Вошли в наш подъезд... Но по ступенькам она поднималась неохотно, на каждом этаже останавливалась. Я отдала ей весь наш хлеб... Кусочек за кусочком... Так добрались мы до четвертого этажа, а наша квартира на пятом. Тут она уперлась и не идет дальше. Смотрит на меня... Как что-то чувствует. Понимает. Я ее обнимаю: «Собака миленькая, прости... Собака миленькая, прости...» Прошу ее, упрашиваю... И она пошла...

Очень хотелось жить...

Услышали... По радио передали: «Блокада прорвана! Блокада прорвана!» – счастливее нас людей не было. Счастливее нельзя быть. Мы выстояли!! Блокада прорвана...

По нашей улице шли наши солдаты. Я подбежала к ним... А обнять – сил не хватило...

В Ленинграде много памятников, но нет одного, который должен быть. О нем забыли. Это – памятник блокадной собаке.

Собака миленькая, прости...

«А она убегала: “Это не моя дочь! Не моя-а-а!..”»

Фаина Люцко – 15 лет.

Сейчас – кинорабтник

– Я каждый день вспоминаю, но живу... Как я живу? Объясните мне...

Помню, что каратели черные все, черные... С высокими фуражками... У них даже собаки были черные. Блестели.

Мы жались к матерям... Они не всех убивали, не всю деревню. Они взяли тех, кто справа стоял. На правой стороне. И мы с мамой там стояли... Нас разделили: детей – отдельно, а наших родителей – отдельно. Мы поняли, что они родителей будут сейчас расстреливать, а нас оставят. Там была моя мама... А я не хотела жить без мамы... Я просилась к ней и плакала. Как-то меня пропустили...

А она, как увидела... Как закричит:

– Это не моя дочь!

– Мамочка! Ма...

– Это не моя дочь! Не моя дочь! Не моя-а-а...

– Ма-а-амочка!!

Глаза у нее не слез были полны, а крови. Полные глаза крови...

– Это не моя дочь!!

Куда-то меня оттащили... И я видела, как сначала стреляли в детей. Стреляли и смотрели, как родители мучаются. Расстреляли двух моих сестер и двоих братьев. Когда убили детей, стали убивать родителей. Маму я уже не увидела... Мама, наверное, упала...

Стояла женщина, держала на руках грудного ребеночка, он сосал водичку из бутылочки. Они выстрелили сначала в бутылочку, потом в ребенка... А потом только мать убили...

Я удивляюсь, что я после всего живу... Маленькая выжила... Но как я взрослая живу? Я уже давно взрослая...

«Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами...»

Виктор Лещинский – 6 лет.

Сейчас – директор энергетического техникума

– Приехал я в гости. Тетя позвала на лето к себе...

Жили мы в Быхове, а тетя – в деревне Коммуна под Быховом. В центре деревни стоял длинный дом, на семей двадцать, – коммунарский дом. Это все, что я успел запомнить.

Говорят: «Война». Надо ехать к родителям. Тетя не пустила:

– Война кончится, тогда поедешь.

– А скоро война кончится?

– Конечно, скоро.

Через какое-то время приходят пешком родители: «В Быхове немцы. Люди разбегаются по деревням». Остались мы у тети.

Зимой зашли в хату партизаны... Я попросил винтовку. Это были мамины племянники, а мои двоюродные братья. Посмеялись и дали подержать в руках. Тяжелая.

В хате все время пахло кожей. Теплым клеем. Отец шил партизанам сапоги. Я просил, чтобы и мне он сшил сапоги. Он говорил, что, мол, подожди, у меня много работы, а я, помню, доказывал, что мне нужны маленькие сапоги, у меня нога маленькая. Он обещал...

Последнее воспоминание об отце, как его гонят по улице к большой машине... И бьют палкой по голове...

...Кончилась война, у нас ни отца, ни дома. Мне одиннадцать лет, я самый старший в семье. Еще двое – братик и сестра, те маленькие. Взяла мама ссуду. Купили старую хату, там была такая крыша, что если шел дождь, спрятаться негде, везде текло. Пробивалась вода. В одиннадцать лет я сам осаживал окна, перекрывал крышу соломой. Строил сарай...

Как?

Первое бревно закатил и положил сам, второе – мама помогла. А выше нам уже одним поднять не под силу. Делал я так: обтешу бревно на земле, зарублю угол и жду, когда будут женщины идти на работу в поле. Утром они разом вцепятся и одно бревно поднимут, я его подточу и опущу в угол. До вечера еще одно обтешу... Они идут вечером с работы, поднимут... И стеночка растет...

В деревне семьдесят дворов, и всего двое мужчин с фронта вернулись. Один – на костылях. «Детка! Моя ты детка!» – голосила надо мной мама. Я где сяду вечером, там и засну.

Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами...

«Не отдавай чужому дяде папин костюм...»

Валера Ничипоренко – 4 года.

Сейчас – водитель автобуса

– Это уже был сорок четвертый год...

Мне, наверное, восемь лет? Думаю, восемь... Мы уже знали, что отца у нас нет. Другие ждали, получили похоронки, но все равно ждали. А у нас был достоверный знак. Доказательство. Друг отца переслал его часы... Сыну... Мне... Так отец попросил его перед смертью. У меня и сейчас эти часы есть, я их храню.

Жили мы на маленькую мамину зарплату втроем. Перебивались водой и хлебом. Заболела сестра. У нее признали открытую форму туберкулеза. Врачи сказали маме: надо хорошее питание, надо сливочное масло. Мед. И каждый день – сливочное масло! Для нас это было золото... Кусок золота... Что-то невероятное... По рыночным ценам маминой зарплаты хватало на три булки хлеба. А масла за эти деньги можно было купить двести грамм.

У нас остался еще папин костюм. Хороший костюм. Понесли мы с мамой его на базар. Нашелся покупатель, нашелся быстро. Потому что костюм был красивый. Отец его купил перед самой войной и не успел поносить. Костюм висел в шкафу... Новенький... Покупатель приценился, поторговался и деньги маме отдает, а я как заору на весь базар: «Не отдавай чужому дяде папин костюм!» К нам даже подошел милиционер...

Кто после этого скажет, что дети не были на войне? Никто не скажет...

«Ночью я плакала: где моя веселая мама?..»

Галя Спанновская – 7 лет.

Сейчас – техник-конструктор

– У памяти есть цвет...

То, что было до войны, помнится все в движении, оно движется и меняет краски. Чаще всего краски яркие. А война, детдом – это все как остановилось. И краски серые.

Нас везли в тыл. Одних детей. Без мам. Везли долго, что-то очень долго. И кормили печеньем и шоколадным маслом, видно, ничем другим запастись в дорогу не успели. До войны я любила печенье и шоколадное масло, это очень вкусно. Но за месяц дороги я разлюбила их на всю жизнь.

Всю войну мне хотелось, чтобы приехала скорее мама, и мы вернулись в Минск. Мне снились улицы, кинотеатр возле нашего дома, мне снились трамвайные звонки. Мама у меня была очень хорошая, очень веселая, мы с ней жили, как подружки. Папу не помню, папы у нас рано не стало.

...И вот мама нашла меня и приехала в детдом. Это было совершенно неожиданно. Восторг! Бегу к маме... Открываю дверь... Стоит какой-то военный: в сапогах, в брюках, пилотке, гимнастерке. Кто это? А это, оказывается, моя мама, полный восторг! Мама, да еще военная!

Как она уезжала, не помню, я очень плакала, поэтому, видно, не помню.

Опять жду маму и жду. Три года жду. Мама приехала уже в платье. В туфлях. От этой радости, что тебя забирают, я ничего не видела, была только мама – и эта радость! Хотелось все время смотреть на маму, чтобы она не потерялась, опять не исчезла. Я смотрела на маму, но не видела, что у нее нет одного глаза. Я не могла понять, как с моей мамой может что-то случиться. Мама – это какое-то чудо... Как солнце... Мама! А мама приехала с фронта очень больная. Это уже была другая мама. Она мало улыбалась, она не пела, не шутила, она много плакала.