Это я, конечно, перегнул — эту комнату я и сам не люблю, и предпочел бы спать на картошке или на дровах. Но сказанного не воротишь. Бледная хотела было сказать что-то еще, но смуглая мягко коснулась ее руки, а черная сказала:
— Да, это нас устроит.
Когда я посмотрел ей за спину, я увидел в дверях конюха. Он стоял, разинув рот, точно птенец. Я запустил в него свечным огарком — попал, кстати, — и прогнал вниз.
На девятый день я начал страдать от голода.
Я взял с собой слишком мало еды. А как же иначе? Я ведь думал, что догоню их в первый же день на закате и заставлю черную женщину вернуть мне мою Лукассу. До сих пор удивляюсь, что догадался захватить с собой одеяло. Но это я собирался укрывать Лукассу от холода, когда мы вместе поедем домой. «Она так долго пролежала на дне, должно быть, промерзла до костей, бедняжка!» Это все, о чем я мог думать в течение девяти дней.
Конечно, теперь-то я знаю, что даже если бы я украл дюжину лошадей — хотя столько у нас в деревне и не было, — и всех их нагрузил едой, водой и одеждой, разницы не было бы никакой. Ведь я так и не догнал их. Я все время отставал от них не меньше чем на полдня, хотя моя отважная кобылка надорвалась, пытаясь наверстать разницу. Я лишь изредка видел их на горизонте — крошечных, с палец величиной, расплывчатых, как дым из труб тех деревень, которые они проезжали, не останавливаясь. Время от времени мне попадались угли костра — тщательно затоптанные, — так что, видимо, иногда они все же останавливались на ночлег, но отдыхал я или скакал всю ночь напролет, на рассвете их нигде не было видно. Лишь к полудню я временами замечал мимолетное движение на вершине дальнего холма, легкую тень меж скал, такую далекую, что она казалась ручьем, текущим через дорогу. Никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким.
Однако голод хорош тем, что заставляет забыть об одиночестве и печали: Поначалу очень больно, но через некоторое время начинаются сны. И сны эти были хорошие — быть может, самые приятные, какие я когда-либо видел. И вовсе не все они были о пище и питье, как вы могли бы подумать. По большей части мне снилось, что я уже старый и живу в своем доме, со своей возлюбленной и с детьми, и что когда перила проломились под ней, я так крепко обхватил ее за талию, что след от моей руки остался до сих пор, хотя прошло уже много-много лет. Еще мне снился отец, и учитель, который учил и моего отца тоже. Мне снилось, что я еще маленький, сижу на куче стружек и опилок и играю с дохлой мышью. Это были приятные сны, один лучше другого, и чем дальше, тем меньше мне хотелось просыпаться.
Не помню, когда я впервые заметил следы второй лошади. Земля была жесткая и каменистая, и чем дальше, тем хуже. Иногда мне за целый день не попадалось никаких следов, кроме пары царапин от подков на сдвинутых с места камешках. Но, должно быть, это было уже после того, как начались сны, потому что я рассмеялся и радостно вскрикнул: наконец-то у Лукассы есть своя лошадь! Когда мы были еще маленькие, Лукасса заставила меня пообещать, что когда-нибудь я куплю ей настоящую дамскую лошадь — не деревенскую клячу, которая ничем не лучше вола, а изящное, грациозное создание. Конечно, такая лошадь мне тогда и во сне не снилась, и к тому же для нашей совместной жизни она была бы бесполезна, как ожерелье на свинье. Но я дал Лукассе слово, что куплю ей такую лошадь. Эта просьба казалась мне такой пустяковой — ведь я готов был вырвать себе глаза, если бы она попросила. Нам тогда было лет по семь или по восемь — и мы уже любили друг друга.
Будь я в здравом уме, я бы прежде всего задумался, откуда в этом пустынном краю взялась вторая лошадь, и кто на ней едет — Лукасса или кто другой. Наверное, той, которая песней подняла мою девушку со дна речного, ничего не стоило создать лошадь из воздуха, но зачем делать это именно теперь, когда до сих пор они ехали на одной лошади, и эта лошадь, по всей видимости, не ведала усталости? Но к тому времени я чаще шел пешком, чем ехал верхом, цепляясь за поникшую голову своей кобылы и умоляя ее не умирать, пожить еще чуть-чуть — хотя бы полдня, хотя бы полмили… Неизвестно, кто из нас кого тащил. Я, во всяком случае, не помню. Я плыл по воздуху и смеялся над шуточками, услышанными от придорожных камней. Временами кругом бродили звери: огромные белесые змеи, дети с птичьими лицами, — временами они исчезали. Иногда, когда черная женщина не видела, Лукасса ехала у меня на плечах.
На одиннадцатый день — а может, на двенадцатый или на пятнадцатый, — моя кобыла пала подо мной. Я почувствовал, что она умирает, и успел спрыгнуть в сторону, чтобы меня не придавило. Я похоронил бы ее, если бы хватило сил, но сил у меня не было. Я попытался съесть ее, но так ослабел, что не сумел даже прорезать шкуру. Тогда я поблагодарил кобылу и попросил у нее прощения. Первую птицу, которая прилетела ее клевать, я поймал и придушил. У птицы был вкус кровавой пыли, но я сидел рядом с лошадью и грыз птицу, жадно урча, на виду у других стервятников. Поэтому стервятники на время оставили лошадь в покое, и даже после того, как я пошел дальше, не сразу решились спуститься к ней.
Птицы мне хватило, чтобы продержаться еще два дня. Поев, я пришел в себя достаточно, чтобы понять, где я нахожусь. Это были Северные пустоши. Не совсем пустыня, но ненамного лучше. Во все стороны, насколько хватает глаз, земля разбита на куски, изломанные, растрескавшиеся, стоящие дыбом. Тут путь преграждает россыпь валунов, самый маленький из которых выше всадника на лошади, там — речное русло, пересохшее так давно, что дно успело порасти чахлыми корявыми деревцами, а дальше возвышается нечто вроде горы, разрытой и разметанной чьими-то гигантскими когтями. Дорог там нет — даже самой обыкновенной тележной колеи не сыщешь. Человек в своем уме пробирается через эти места, моля всех богов, чтобы не сломать ногу или не сгинуть в какой-нибудь яме. А я обезумел от голода, и потому бесстрашно шагал напрямик, распевая песенки. Мне снилась моя смерть, и она хранила меня.
Однажды мне приснился старик. У старика были блестящие серые глаза и белые усы, загибающиеся книзу у уголков рта. Одет он был в вылинявшую красную куртку вроде солдатской. Во сне он скакал на вороном коне, пригнувшись к самой гриве, и я расслышал, как он что-то шепчет коню на ухо. Когда они проносились мимо, старик оглянулся и посмотрел прямо мне в лицо. В глазах старика играл смех, какого я никогда не видел и, наверно, никогда больше не увижу. Этот смех пробудил меня, заставил вновь ощутить боль и ужас, понять, что я должен умереть здесь, на Пустошах, один, без Лукассы. И я упал и закричал, зовя старика, и кричал до тех пор, пока не заснул, прямо на четвереньках, как младенец. Мне приснилось, что мимо промчались другие лошади, на которых ехали огромные псы.
Когда я снова очнулся, солнце уже садилось. По небу ползли пухлые мягкие облака. Поднялся легкий ветер. Я почуял приближающийся дождь, и это придало мне сил. Я встал и пошел дальше. Вскоре я вышел к месту, где земля уходила вниз. Не то чтобы долина — просто огромная яма, на дне которой виднелась лужа стоялой воды. В яме я увидел тех псов. Они настигли свою добычу.
Их было четверо. Милдаси, судя по кинжалам и коротко подстриженным волосам. До того мне только дважды случалось видеть милдаси. Они редко появляются на юге, и это хорошо. Они окружили старика в красной куртке и жестоко избивали его, перекидывая друг другу, до тех пор, пока глаза у него не закатились и он не упал. Старик сжался в комок, и они принялись пинать его ногами, точно какой-то растрепанный мяч, ругаясь и крича, что дальше будет хуже, потому что безумца, который осмелился украсть лошадь у милдаси, ждут самые страшные муки. Не то чтобы я понимал их язык, но жесты их были достаточно красноречивы. Лошадь, о которой шла речь, стояла неподалеку с болтающимися поводьями и щипала чертополох, растущий среди камней. Это был лохматый вороной конек, невысокий, почти пони, из той породы, которую милдаси, по их словам, разводят уже тысячу лет. Эти лошади едят все, что растет, и при этом скачут, как ветер.