Если бы те средства и нечеловеческие усилия, которых стоила война, обратить на действительное охранение «интересов», то за три года войны вся Европа обратилась бы в рай, в один огромный цветущий сад, и ни морей, ни железных дорог никому бы уже и не нужно было, потому что все у всех было бы. Для того чтобы в этом убедиться, достаточно только иметь глаза, чтобы видеть, и уметь делать сложение. И хотя у всех есть глаза и все умеют делать сложение, никто не хочет пользоваться своим уменьем, и все, словно дятлы, долбят: интересы, интересы, интересы, понимаем, понимаем, понимаем. Но все это самообман: никаких интересов нет, и никто из тех, которые полагают, что понять войну – значит понять интересы, ничего не понимают. Нужно прямо сказать: с точки зрения человеческих интересов настоящая война, чем бы она ни кончилась, никакого смысла не имеет. Разве только для американцев и японцев, которые, ничем не рискуя, высосали из Европы все ее золото. Может быть, какой-нибудь японский философ и думает, что смысл войны – это будущее могущество страны восходящего солнца, которой суждено привить состарившейся Европе новую восточную мудрость. Или какой-нибудь американский банкир, бывший до войны миллионером и рассчитывающий после войны стать миллиардером, усматривает смысл войны в своих миллиардах и в своей роскошной конторе молится черту, чтоб война затянулась подольше. Если такие есть – а чего на свете не бывает! – то они в такой же мере правы, как и те европейцы, которые без умолку трещат о свободных морях и Багдаде…

Чтобы понять войну – нужно себе сказать, что она не имеет ровно никакого смысла, что она есть вопиющая бессмыслица. Такое утверждение – есть начало премудрости, выражаясь высоким слогом: ведь высокий слог разрешается не только тем, кто любит громко кричать и торжественно трубить, возвещая банальности и общие места. Это я, впрочем, не к тому говорю, что мне нужны их глотки и трубы. Я не хочу только, чтоб они думали, что где много крику, там и истина. Громкий голос предполагает только крепкие голосовые связки, здоровые легкие и охоту кричать…

Итак, война есть совершенная бессмыслица: никаких интересов она не преследует, но губит все интересы. А раз так – открывается широкое поприще для догадок, которые имеют уже хотя бы то огромное преимущество пред принятыми рассуждениями, что если они и не соответствуют действительности, то никто никогда этого доказать не может, ибо их никак проверить нельзя. Замечательный греческий поэт писал когда-то: кого боги любят, тот умирает молодым. Бывают эпохи, когда на земле появляется множество юношей, которые богам нужнее и милее, чем нам. И тогда возникают большие войны, подобные настоящей. Молодежь скашивается миллионами – и уходит туда, где ее умеют лучше ценить, чем здесь. В этом смысл войны, а не в том, что у Америки будет больше золота, а у немцев – меньше колоний. Вы не согласны? Можете быть и не согласны – но возразить-то вам нечего. Опять на интересы сошлетесь? Но, я думаю, не мне одному эти бесконечные разглагольствования набили оскомину. Скоро все взвоют от таких разговоров и тогда убедятся, что смысл войны – не в богатствах, колониях или торговле.

О, божественный Платон! Ты любил миф и так искусно умел им пользоваться. Разреши и нам твоим именем говорить что в голову придет и искупи тем свой великий грех: ведь ты выдумал диалектику, и ты хотел, чтобы философы правили государством. Последнее, к счастию, не сбылось, но диалектика правит людьми, и ты наказан по заслугам. Прежде пошлость была только пошлостью, а теперь, по твоему примеру, ее доказывают и называют поэтому истиной!

29

Метафизическое утешение. Могу ли я надеяться, что рано или поздно высказываемая мною сейчас истина будет признана истиной всеми разумными существами? Я предлагаю этот вопрос ввиду того, что многие философы открыто заявляли, что на меньшем они ни за что не помирятся. Но ведь ясно, что на это нельзя рассчитывать. Спросим скромнее: можно ли надеяться, что все люди признают мою правоту? Тоже, конечно, нельзя, – так скажет всякий, к кому я обращусь с таким вопросом. Наконец, могу ли я быть по крайней мере уверенным, что я сам уже до смерти не откажусь от своих истин. Боюсь потерять и последний престиж, но отвечаю: нет у меня в том никакой уверенности. И когда вслед за этим меня станут, как водится, упрекать в том, что я лишаю людей их лучшего утешения, я прямо в глаза расхохочусь моим обличителям. Бедные, смешные, глупые люди: они воображают себе, что уже все постигли! И боятся, что, может быть, в мире есть нечто такое, чего они еще не постигли, чего они еще даже не подозревают. Всегда боятся, всегда дрожат! Взял бы пример с неразумных существ – ведь вот бабочка смело летит на огонь, не спрашивая ни себя, ни других, что из этого выйдет и что ее ждет. И вам рано или поздно тоже придется полететь на огонь, в котором все ваши вечные истины мгновенно сгорят, как и крылья бабочки.

Часть вторая

Τὶ ἡ φιλοσοφία; τò τιμιώτατον.[64]

Плотин

1

Лабиринт. По загадочному капризу судьбы первый дошедший до нас отрывок из сочинений греческих философов гласит следующее: начало всех вещей – беспредельное (ά̓πειρον), «а от того же, от чего они получают рождение, по необходимости приходит к ним и гибель; ибо в установленное время они несут наказание и получают возмездие одна от другой за свою нечестивость» (διδόναι γὰρ αὑτὰ δίκην καὶ τίσιν ἀλλήλοις τη̃ς ἀδικὶας κατὰ τὴν του̃ χρόνου τάξιν). Так думал Анаксимандр две с половиной тысячи лет тому назад, такая мысль возникла у людей на самой заре их философской истории – и это единственные, как я сказал, подлинные слова, которые время сберегло нам от родоначальников европейской философской мысли. Конечно, Анаксимандр размышлял еще о многом другом, и кое-что из его мыслей в изложении других писателей дошло до нас – мы знаем ведь даже немного о его предшественнике и учителе Фалесе. Но из всего сказанного и написанного им самим сохранился в буквальной передаче только приведенный отрывок; поражает это обстоятельство тем, что как раз заключающаяся в нем мысль в значительной степени определяет собой искания и направление всей дальнейшей не только эллинской, но и европейской философии. Видно, Провидение, решившееся истребить все сделанное Анаксимандром, не сочло возможным скрыть от суда истории имя того, кто впервые подсказал европейскому человечеству смелую мысль о сущности вещей. Почему не решилось? Не заключает ли она в себе некую ἀδικία – нечестивость, которая вот уже две с половиной тысячи лет ждет свою δίκη и свой τίσις, возмездия и искупления? Ведь последующая философия была насквозь пропитана этой мыслью Анаксимандра – ни Платон, ни Аристотель, ни стоики, ни Плотин не могли бы без нее ничего придумать. Так что если мысль Анаксимандра была нечестивой, то была нечестивой и вся философия, а вместе с философией и вся религия европейского, а то и азиатского человечества. И всех нас ждет некая новая и страшная δίκη – как раз за то, за что мы себе ждали великой и заслуженной награды. Конечно, в первую голову ответствен Анаксимандр: вероятно, поэтому-то Провидение и сохранило его мысль в подлинных словах – оно хотело, чтобы грядущий судья, во избежание возможного спора, имел в своем распоряжении corpus delicti.[65]

В чем же сущность той единственной мысли Анаксимандра, которую Провидение так заботливо оберегало от гибели в течение тысячелетий? Древний мудрец полагает, что «вещи», появившись на свет, вырвавшись из первоначального «общего» или «божественного» бытия к своему теперешнему бытию, совершили в высокой степени нечестивый поступок, за который они по всей справедливости и казнятся высшей мерой наказания: гибелью и разрушением. Вещи – т. е. все видимые, существующие предметы: и камни, и деревья, и животные, и люди. Ни камень, ни верблюд, ни орел, ни человек не вправе были вырываться на свободу индивидуального существования. Из сохранившегося отрывка мы не знаем, в каком виде, по Анаксимандру, верблюду или человеку полагалось существовать. В виде ли платоновской идеи или как-нибудь иначе. Может быть, по Анаксимандру, и идеи не имеют права на существование, и их самостоятельное бытие, с точки зрения Платона вполне дозволенное, тоже казалось нечестивым дерзновением родоначальнику эллинской мудрости! Может, ему представлялось, что законно существует только единое и что всякое иное, хоть сколько-нибудь самостоятельное существование, выделившееся из единого и выявившее себя как нечто независимое, уже есть бытие, имеющее начало и, стало быть, в себе самом носящее угрозу страшнейшей казни – конца. Если разрешается в таких случаях, полагаясь на свое «чутье», высказывать догадки – я скажу, что сам склонен именно к последнему предположению. Платон, который, в общем, стоял на точке зрения Анаксимандра, все-таки позволил себе некоторое отступление, проявив ничем теоретически не оправдываемую снисходительность по отношению к идеям. Зато Плотин уже не разделял слабости Платона: отдавая должную дань своему великому учителю и уже прочной традиции платонизма, он всей душой ненавидел каждое проявление индивидуального бытия. Для него единое было и началом, и идеалом, и богом. Он, по-видимому, стыдился не только своего тела, как передает Порфирий, но и своей души. Его жизнь была мечтой и напряженным ожиданием слияния с единым. В упоении экстаза он предчувствовал сладость и восторг надындивидуального существования. В обычном же, нормальном состоянии – в состоянии «свободной вещи», он чувствовал нестерпимую горечь самостного, отделившегося бытия – то, что, может быть, особенно ясно отразилось в знаменитой фразе Паскаля: «le moi est haïssable».[66] По-видимому, и Гёте, когда он вложил в уста своего Мефистофеля слова, получившие не меньшую известность, чем изречение Паскаля: «denn alles, was entsteht, ist wert, dass es zu Grunde geht»,[67] вдохновила идея Анаксимандра. Вся человеческая «мудрость», именно «мудрость» с незапамятных времен ведет упорную, непримиримую борьбу с индивидуальным существованием. Великие учителя человечества вне борьбы с ненавистным «я» не видят спасения и выхода из мучающих нас противоречий и ужасов бытия. Это можно проследить в истории философии, искусства, морали и даже религии. Библейское повествование о грехопадении первого человека христианские богословы истолковали в смысле, соответствующем философскому умозрению Анаксимандра. Уже первые христианские мыслители, задумываясь над тайною воплощения и крестной смерти Бога, не находили или, вернее, не искали другого ответа, кроме того, который подсказывала им уже развившаяся и созревшая эллинская философия. Cur Deus homo?[68] Все ответы, даже самые грубые, на этот вопрос сводились к тому, что Бог должен был вочеловечиться для того, чтобы человек мог обожиться. Возьмем для примера хотя бы размышления Григория Великого. Знаменитый папа рассуждал так: когда первый человек ослушался Бога, Бог изгнал его из рая и отдал во власть дьявола, который стал подвергать его всем ужасам земного бытия вплоть до смерти. Потом Богу стало жаль своего творения, и он захотел освободить его из рабства. Но как было это сделать? Ведь Он сам в порыве гнева отдал человека Сатане, и отдал навсегда. Нарушить свое слово Богу нельзя. И вот Бог решился на хитрость. Он велел своему сыну принять человеческий образ. Дьявол увидел в Христе человека, но не распознал в нем Бога – совсем так, как бывает с рыбой, которая видит приманку, но не замечает под ней рыболовного крючка, – и набросился на Христа как на свою добычу, предав его поруганию и смерти. Но тут-то дьявол и попался. Людей он вправе был мучить и губить, но касаться Бога ему не было дано. Дьявол сам нарушил договор, и Бог уже имел возможность с своей стороны не исполнять данного Им Слова. Так «объясняется» загадочная для верующего крестная смерть Спасителя человеческого рода. Для того чтобы люди не умирали, необходимо было, чтоб умер Бог. Адам вырвался из власти Бога, точнее из божественного бытия – чтоб ему вновь вернуться к божественному – единственному, по мнению Григория, достойному – существованию, нужна была искупительная жертва Сына Божьего.