Следующие письма были уже из Будапешта. В столице венгерского королевства Тургенев «видел на бале цвет венгерского народа. Одно уже национальное платье делает бал великолепным. Все обшито золотом и серебром, особливо магнаты, составляющие знатнейшее дворянство. Танцуют в шпорах. Здесь еще, как в старину прошлого века, без менуэта бал не начинается. Однако здесь простой народ или мужики и к народу не причисляются, а только одно духовенство. Магнаты и дворянство составляют народ. Последние сии классы не платят никаких податей, и привилегии дворянства простираются до того, что если какой-нибудь магнат убьет мужика, его никто не смеет арестовать, и он пользуется свободою неограниченной и дикою до тех пор, пока не осудят его, что, впрочем, никогда не случается, ибо в этом месте Европы до сих пор одерживает верх право сильного или богатого».
Чешская Прага, кроатский Загреб, десятки больших и малых славянских городов мелькали перед путешественниками сквозь окна имперской почтовой кареты. Дни проходили за днями. Холодные ночи на горах Крайны сменялись жарою около Фиуме. Прозрачные, светло-голубые волны Адриатического моря сверкнули на солнце, славянские лодки, турецкие фелюки с косыми латинскими парусами тихо покачивались под ветром на взморье. Турецкие кофейни, итальянские матросы, грузчики, говорящие словно на испорченном русском языке, из сербов и босняков, далматинские песни заставили на целую неделю забыть о Европе Кайсарова и Тургенева.
– Где тут разыскать славянскую идею, где тут определить братство балканских народов, о котором поручил твой батюшка? – говорил Кайсаров, как всегда несколько неуклюже и тяжеловесно выражая свои мысли.
– Ты старше, и тебе виднее, – говорил Тургенев Кайсарову. – Батюшка обещал и мне раскрыть эти секреты. Я, конечно, предпочел бы осуществить его первоначальный план – отправки меня в Париж. Он очень долго и серьезно говорил об этом. Бонапартовы дела все перевернули. А то были бы мы сейчас в Сен-Жермене у батюшкиных друзей.
– Потерпи, Александр! Тебе немного осталось времени до двадцати одного года, а там, смотришь, ты уже франкмасон младшей степени, и от тебя самого зависит пойти по ступеням Тайны быстро или замедлительно.
– Жду, ох, как горю нетерпением!
– Нетерпение не есть свойство масонов, это ты забудь, а иначе ты отсрочишь посвящение. Сейчас старайся узнать сродников своих, во всех оттенках старайся узнавать славянина, как подобает русскому сердцу. И не забудь передать Захару Яковлевичу Корнееву, обласкавшему тебя когда-то в Минске, все многозначительное, что слышал ты от профессора Ганки в Праге. Он совсем недаром говорил тебе, что скоро вспыхнет теснейшая связь народов славянских.
– Знаешь, дорогой друг, не очень я что-то верю в наше славянство. Если говорить о братстве народов, почему ограничиваться славянами, и много ль славянского осталось у нас – великороссов? Где ты найдешь чистые племена? Сам посуди, в каждом столько и финна, и татарина, что до великоросса и не докопаешься.
– Ой, ты нехорошо говоришь! – воскликнул Кайсаров.
– Чистую правду говорю, как думаю.
Холодок наступил между собеседниками. Разговор не возобновлялся почти до самой Венеции, и каждый думал про себя и по-своему.
Глава одиннадцатая
Февраль 1805 года. Ярко светит солнце. На небе ни облачка. Но морозный, все леденящий ветер взметает уличный снег почти до самых крыш. На улицах буря. Там, где Покровка переходит в Маросейку, в Собачий переулок сворачивает извозчик и останавливается у дома Тургеневых. Всегда последние шаги перед встречей кажутся самыми долгими. Крики и радостные возгласы, оглядывание друг друга с головы до ног. Иван Петрович в халате нетвердыми шагами идет навстречу Александру, обнимает его и плачет по обыкновению. Руки у него дрожат.
На восемнадцатые сутки по выезде из Ольмюца Тургенев увидел московскую заставу. Усталый с дороги, отвыкший от России, полюбивший Геттинген, как родной город, он терялся под напором самых противоречивых чувств. Ему казалось, что все страшно переменилось. Он ничего не узнавал, словно целые десятилетия прошли между днем отъезда и новой встречей. Все казалось ему разрушающимся, все не нравилось, и все возбуждало чувство острой жалости. Больше всего он был потрясен видом отца. Смерть Андрея и нервный удар сделали его почти развалиной. Матушка с негодованием говорила, что университет – это разбойничий вертеп якобинцев, что здесь открыто говорят хвалы Бонапарту и негодяю Робеспьеру, что Иван Петрович распустил молодежь и что молодой царь совсем запутался в политике. Одно только обрадовало сердце – это Николай. «О Николае нужно много думать особо, даже трудно сказать, что приходит в голову». За такой короткий срок – совершенно другое лицо. Встретил бы на улице – не узнал. Черты лица – пленительные, вьющиеся волосы, тонкие очертания губ, круглые брови – красив необычайно, но глаза – холодные, стальные и беспощадно-умные. Неужели можно так меняться до неузнаваемости? Даже прихрамывание делает его походку пленительной.
«Неужели этот человек – мой брат? – думал Александр Тургенев. – Какое счастье!» Однако ни слова не сказал с ним. Николай смотрел и внимательно слушал. Без умолку болтал Сережа. Восторженно, захлебываясь, расспрашивал без конца. Николай спокойно смотрел на всех, и казалось, что он сравнивает голоса, но не слушает произносимых слов. Под предлогом переодевания Александр ушел в бывшую свою комнату. Проходя мимо комнаты Андрея, тронул скобку. Комната была заперта. Поглядел в замочную скважину. Книги, тетради, гусиное перо в чернильнице – как будто Андрей только вчера вышел из комнаты.
Александр вошел к себе. Повернул ключ в двери, бросился на постель и, уткнув голову в подушки, чтоб никто не слышал, предался своему горю. Мальчишество и отрочество прошло. Он теперь старший брат, которому предстоит охранять покой полуразрушенного старца и выслушивать крепостнические рацеи матушки. Неужели так быстро промелькнуло время беспечности? Вспомнились горы под Геттингеном. Замок Плесе, горные реки, белые утесы и водопады, горные долины. Поднялся, подошел к окну. Бушевала снежная вьюга, сквозь которую высоко над Москвой виднелось бесконечно-ясное, синее, солнечное небо. «Восхитительное зрелище все-таки: Замоскворечье с татарской мечетью и далекие синие Воробьевы горы – все видно. Ах, какой хороший дом купил батюшка!»
Наступила первая неделя великого поста. Вся Замоскворецкая набережная вдоль кремлевской стены и по другой стороне берега Москва-реки покрылась возами и палатками. Всю неделю торговал так называемый грибной рынок. Бочки, бочонки и кадки, наполненные грибами всевозможных сортов и солений, бесконечные ожерелья сушеных белых грибов, свисавшие над прилавком палаток, медовые ночвы, долбленные из липы, дубовые кадки с брусникой и тысячи всевозможных «постных» вещей, способных разлакомить лакомку и свалить обжору, предлагались на грибном рынке в православной Москве.
Катерина Семеновна говела на первой неделе. Иван Петрович решил – на страстной. На крестопоклонной неделе Николай и Александр Тургеневы пошли с отцом на Большую Никитскую под вечер к Ивану Владимировичу Лопухину. Судя по приготовлениям отца, сыновья решили, что предстоит какая-то важная конфиденция, – доверительное сообщение от отца к сыновьям. Пришли. Разделись и сели в пустынной холодной комнате. Единственная свеча горела на столе. Сидели долго. Иван Петрович, не привыкший к далеким прогулкам, чувствовал удушье, сильно кашлял и сморкался в огромный фуляровый платок.
Наконец вошел осанистый и важный старик, неизвестный тургеневской молодежи. Он обратился с каким-то особым, странным жестом к Ивану Петровичу. Стальной перстень с пятиконечной звездой сверкнул у него на пальце. Затем кивнул головой в сторону тургеневской молодежи.
– Они? – спросил он Ивана Петровича.
– Да, дети мои по плоти, друзья и братья мои по духу.