– Правда ли, что там была читка запрещенных книг с офицерами? – спросил Яков Толстой.
– Не думаю, – сказал Чаадаев. – В солдатской лавочке, правда, продавали книги. Дело, конечно, в том, что Аракчееву не нравился товарищеский дух полка, тесная дружба с офицерством; на фоне событий в Неаполе и Пьемонте полк показался ему неблагонадежным. Они нарочно провокатировали движение возмущения, вместо внесения спокойствия. А когда первую роту посадили в крепость, то весь полк отказался выходить из казарм до полного воссоединения с первой ротой. Солдат, голодных и измученных, отвезли в Финляндию и заключили в Свеаборгскую крепость.
Лунин покачал головой.
– Это уж серьезно, друзья.
– Да, – сказал Николай Тургенев. – Дисциплина имеет свои пределы, так как права природы и рассудок имеют свое необходимое пространство. Хоть семеновское дело прошедшее, а все-таки не могу без содрогания вспомнить тот день, восемнадцатого октября двадцатого года, когда поутру полк проходил по Фонтанке. Я еще не знал, в чем дело, и спрашивал: «Куда?» – «В крепость», – отвечали солдаты. – «Зачем?» – «Под арест». – «За что?» – «За Шварца». Тысячи людей, исполненных благородства, погибли за человека, которого человечество отвергло.
– И еще миллионы будут гибнуть, – сказал Лунин, – за человека, который является воплощением лжи.
– Что же делать будем? – спросил Пестель. – Вводить испанскую конституцию, ограничивающую самовластие? Но, конечно, выведение рабов из крепостного состояния не может быть первою мерою правительства.
– Вот вы как смотрите, Павел Иванович, – сказал Николай Тургенев.
– Да, я так смотрю, – злобно возразил Пестель. – И вас мы заставим смотреть так же, если вы покоряетесь дисциплине общества.
– На будущее я смотрю иначе, – сказал Николай Тургенев. – Я изверился в самодержавии и не верю в конституционных монархов. Почитаю необходимым волею народа учреждение республики и высылку за границу всех представителей нынешней династии.
– Что, что, что?! – закричал Яков Толстой. – Это сильно, очень сильно. Но какой же вы молодец! Да, кстати, чтобы не забыть. Энгельгардт говаривал мне, что полицмейстер начал против нас дело о подкидывании каких-то вырезанных листков в казармы.
Николай Тургенев пожал плечами.
– Что делать? – сказал он. – Полицмейстер подкидывает клеветнические листки против меня. Ну, здесь все только свои. Откинемте шутки в сторону и вспомнимте, что вы послали меня в Москву для закрытия Союза благоденствия, что вы согласились со мною при самом учреждении союза выкинуть прусские параграфы о верности государю и династии. О чем тогда мы спорили? О том, чтобы члены Союза благоденствия, буде они помещики, обязывались содействовать освобождению крепостных. Вы этого не хотели. Вы настояли на своем. Этот пункт был выброшен. Неужели и теперь настаиваете на своем заблуждении, даже когда мы здесь организовали общество более стойкое, более крепкое, более решительное? В свое время ехал я в Москву, тая надежду на революционное решение Союза благоденствия. Я был председателем последнего собрания, и я уверился, сколь ненадежны были многие члены оного. Я поспешил с закрытием и роспуском Союза благоденствия лишь для того, что надежнейшие и вернейшие стали учредителями нового общества. Всем же остальным сказано было, что императору известно существование Союза благоденствия и что гнев его может настигнуть каждого. Как тогда проклинали меня москвичи, как называли изменником делу свободы.
Чаадаев подошел к Николаю Тургеневу и шепнул ему:
– Прекрати, друг, остановись, пока не поздно.
– Ну, что же, Александр Иванович, давайте угощать гостей, – закончил неожиданно Николай Тургенев.
Глава двадцать седьмая
Николай Иванович Тургенев с пером в руке сидел над рукописью и записывал медленно, с перерывами:
Мысли о составлении общества, под названием...
Приняты: Николаем Тургеневым.
Профессором Ал. П. Куницыным.
Предлагаются: Никите Михайловичу Муравьеву,
Федору Николаевичу Глинке,
Грибовскому (и другим).
Карандашом он приписал:
Иван Григорьевич Бурцов.
Павел Иванович Колошин.
Князь Александр Александрович Шаховский.
Александр Сергеевич Пушкин.
Александр Иванович с печатным листком в руке вошел к нему в кабинет и с видом крайнего огорчения сказал:
– Силанум, силанум, молчание на много лет! Прочти!
Это был высочайший рескрипт о закрытии всех масонских лож и о запрещении всяких тайных обществ. Братья обнялись. Александр Иванович сказал:
– Повидайся с Кривцовым, ты давно у него не был, и посоветуйся о будущем. Кстати, отдай ему книжки об иллюминатстве и масонстве Вейсхаупта. О масонстве, конечно, многие жалеть будут.
Николай Тургенев сказал:
– О масонстве, конечно, жалеть будут, но я считаю, что упоминание тайных обществ есть упоминание глупое. В самом деле, ежели оно «тайное», то, следственно, правительство о нем знать не может. И оно с правительством успешно бороться будет; а ежели оно правительству известно, то оно уже не тайное... Как бы я хотел уехать из России, – вдруг неожиданно перевел он разговор на другую тему.
Прошло некоторое время. Николай Иванович не выходил из кабинета. День был воскресный. В Государственный совет ехать было не нужно. Александр Иванович в шлафоре сидел внизу и читал газету. Посмотрев на часы и видя накрытый стол, удивлялся, почему брат не идет завтракать. Пошел наверх, постучал; не получая ответа, толкнул дверь. Николай Тургенев лежал на полу, далеко закинув правую руку назад. В величайшем волнении Александр Иванович приблизился к нему. Сердце почти не билось. Глаза были закрыты, веки и губы посинели. Быстро послал за доктором. Старичок Виллье – придворный врач – явился через час. Маленькая бричка, запряженная парой низкорослых лошадей (экипаж, известный всему Петербургу), долго стояла у подъезда на Фонтанке, прежде чем Виллье кончил свою операцию. Он выехал не раньше, чем Тургенев стал дышать полной грудью.
– У вас жестокая подагра, друг мой, – говорил он, поглаживая руку Николая Тургенева. – Вы много сидите – надо больше двигаться. Второй припадок может кончиться плохо, раньше чем успеют меня вызвать. Перемените образ жизни.
– Это очень трудно, – простонал Тургенев.
– Однако это необходимо, – ответил Виллье.
Александр Иванович с волнением всматривался в лицо брата. Виллье попрощался. Братья, оставшись наедине, долго молчали.
– Пойдите к Кривцову сами, – прошептал Николай Иванович.
Александр Тургенев, словно браня себя за забывчивость, ударил рукою по лбу и сказал:
– Пойду! Надо поскорее всех предупредить.
Прошла неделя, другая, а состояние здоровья Николая Тургенева не улучшалось. Временами он чувствовал себя еще хуже, но, сделав над собою большое усилие, он требовал от брата с настойчивостью здорового человека полного осведомления о всех происходящих в Петербурге событиях. Однажды Александр Иванович сидел у постели больного и в рассказе о состоянии «теперешнего Петербурга» вдруг неожиданно замялся и замолчал. Обостренная чувствительность брата Николая заставила его насторожиться. По интонации Александра Ивановича младший брат понял, что старший скрывает что-то. Николай приподнялся на локте, укоризненно посмотрел на брата и сказал:
– Во избежание ненужных моих догадок вы лучше говорите прямо то, что хотели от меня скрыть.
Александр встал и, отвернувшись к окну, сказал:
– Лабзин сослан.
– Куда? – спросил Николай.
– В Сенгилей.
– За что?
– По-разному говорят.
– Вот уже начались кары против масонов. Недалек день, когда нас, как покойного родителя, сошлют в синбирскую деревню, и будем ждать смены царства, которое опять-таки неизвестно что принесет.
– Я думаю, что не за масонство. Лабзин – старый испытанный мастер ложи. «Сионский вестник» он прекратил еще задолго до рескрипта. Силанум объявил еще в прошлом году, после чего ни братья, ни товарищи, ни мастера не имеют права давать знаки, узнавать и нарушать молчание. Я думаю, что здесь другое.