Холодный ум Николая Тургенева вдруг закипел вулканическим потоком мыслей.

«Какой ужас! – думал он. – Как я страшно отстал, живя в Геттингене. Этот горный кругозор, замкнутый и прелестный, совершенно лишил меня дальнозоркости. Мой кумир – освободитель германского населения – подвергся столь жестокой участи, а я ничего об этом не знал».

– Как же случилось это? – спросил Тургенев.

– История неумолима, – сказал Штейн, – и плохо делает тот, кто на нее обижается. Однако сердце мое радуется, имея дело с достойным противником. Я принужден был переехать в Россию – последнюю страну рабства,– сказал Штейн, растягивая эти слова, – лишь после того, как осуществил заветную мечту уничтожить феодальные пережитки в отношениях между дворянином и крестьянином в Германии. Вот посмотрите, я буду принят хорошо в любом из моих недавних владений, и ни одна душа живая, даже под пытками, не произнесет моего имени французскому комиссару, живущему в моих имениях. Но, милый друг, младший товарищ, какая безотрадная картина ваша страна! Вот вам задача. После Геттингена займитесь изучением Смита и немедленно уезжайте в самое пекло, в самый ад. По письмам вашим я вижу, что вы хорошо ко мне относитесь. Ну, так вот. Если даже не во имя этого хорошего отношения, то во имя собственного успеха в жизни сверните с дороги и немедленно поезжайте в Париж.

Николай Тургенев мечтал о том времени, когда после лихорадки отец брал куски холодного, прозрачного москворецкого льда и прикладывал ему к вискам. Голова его горела. Он вдруг вспомнил высокого, худого и стройного человека, стоявшего рядом с Ярно в шахте «Доротея». Теперь несомненно – это был Штейн. Рядом с ним стоял рыцарь с голубым пером на шлеме...

Откуда вдруг взялась эта фамилия – Гарденберг? Вообще, кто был в этой шахте, какой дальнейший путь Тургенева, чем он связан с этими людьми, кроме явных, простых орденских поручений? Одно только хорошо, что, вместо тяжелого маршрута с перспективой меховой шубы в ледяном отечестве, он может и, по-видимому, должен...

– Так обещаете мне быть через десять дней в Париже? – спросил Штейн внезапно.

– Обещаю и исполню, – сказал Тургенев машинально.

– Раз это так, то вы обещаете мне еще одно.

– Исполню, – ответил Тургенев.

– Вы не обмолвитесь ни словом о встрече с Фридрихом Карлом цум Штейном.

– Обещаю и исполню, – ответил Тургенев, опять-таки чувствуя смущение от этого автоматизма ответов. – Но скажите же мне по крайней мере, сколько времени должен я провести в скитальчестве?

– Вам скажут, – ответил Штейн и дернул за звонок кареты.

Форейторы повернули влево. Минуя главные корпуса усадьбы, карета остановилась у маленького флигеля, перед которым тысячи голубей кормились и купались на берегу мраморного бассейна.

– Здравствуйте, господин Гогенлинден, – приветствовали Штейна обученные и законспирированные крестьяне.

– Здравствуйте, друзья, – отвечал им Штейн. – Я привез к вам заблудившегося студента. На сегодня он – хозяин в доме, ради него делайте все, что сделали бы вы ради родных и друзей.

Мгновение спустя Тургенев почувствовал себя действительно в кругу родных. Штейн, безопасности ради, как простолюдин, забрался на крестьянский чердак. Центром повышенного внимания поселка, если только можно было это внимание назвать повышенным, стал бывший геттингенский студент, заблудившийся русский – Николай Тургенев.

Из всего, что он видел и слышал в короткие сутки, протекшие после встречи со Штейном, он понял, что речь идет о формировании германского легиона к предстоящей войне с Бонапартом. За чашкой козьего молока Фридрих цум Штейн, смотря на своего русского друга спокойными, ясными светло-голубыми глазами, говорил:

– Вот посмотрите, это, конечно, улыбка жизни, похожая на хохот гор. Когда горы хохочут, то обрушиваются села; когда жизнь улыбается, то это значит – целое поколение сошло в могилу. Я говорю о том, как французский император из предводителя якобинских полков превратился в самую мрачную фигуру нашей истории. Каких-нибудь десять лет тому назад французские крестьяне, обученные братьями масонами, сажали майские деревья перед воротами французских феодалов, добровольно отказавшихся кабалить своих крестьян. А теперь этот же самый Бонапарт является самым мрачным, самым ужасным, деспотическим видением растерянной и порабощенной им Европы. Жизнь улыбается жуткой улыбкой, и от этой улыбки сбежали цвета жизни и радости с каменного чела Бонапарта.

Утром через два дня Штейн вручил Тургеневу законные подорожные и другие документы, удостоверяющие его дворянское право на въезд в столицу императорской Франции.

– Поверьте, младший товарищ, что я искренне рад встрече с вами. Вы еще очень будете мне нужны...

Тургенев с волнением пожимал руку Штейну, внимая этим словам простой любезности. Но Штейн, взглянув на него и не выпуская руку, давя ему на ладонь большим пальцем, говорил, словно читая в его мыслях:

– Я не произношу слов простой любезности. Вы, юноша, будете необходимы, а не я вам. А теперь – доброго пути! До скорой встречи в Петербурге!

В трактире «Четырех Ветров» на старой границе Франции Николай Тургенев написал письмо брату Александру, простое, с описанием чисто внешних событий, ни единым словом не упоминая о привалившем ему счастии в виде встречи с «рыцарственным стариком Фридрихом цум Штейном».

Тургенев был исполнителен. Чувство долга занимало первое место в его сердце. Мысли об английском чтении по поручению Штейна, эти твердые, ясно сознанные мысли, не покидали его всю дорогу. Но книги в тогдашнее время не были так легко находимы во французской провинции, как в последующие десятилетия прошлого века. Николай Тургенев сокрушался. Но и тут крепко завязанный узел его жизни дал себя почувствовать. В городе Лионе, на постоялом дворе содержателя французских дилижансов господина Кальяра, совершенно случайно перебирая предметы, лежавшие на втором дне дорожной укладки, Николай Тургенев нащупал толстый пакет и, распечатав его, с удивлением убедился в том, что перед ним лежит новенький, не разрезанный трактат Адама Смита о государственном хозяйстве.

Только дисциплина вольных каменщиков позволила ему ограничиться удивлением. В существе своем дело было неприятное, ибо в дороге путника тревожат в одинаковой степени внезапные исчезновения и внезапные находки. Опытные люди недаром говорят, что неизвестно, что опаснее, что хуже. Предоставим этим опытным людям суждение по настоящему предмету. А чтобы не задерживаться, последуем за Николаем Тургеневым в город волнующий и зажигательный, в город, таинственный своими пороками и добродетелями, в столицу Франции – Париж.

При самом въезде Николай Тургенев был разбужен звонким и заливистым смехом двух французов, сидевших в третьем ряду кареты. Брюнет рассказывал блондину о том, как на песчаном берегу около Варриера полицейский агент арестовал двух купальщиц. Одна была совершенно обнажена и плавала на виду у публики, другая повязана легкой тканью на бедрах. Обе арестованы были как политические преступницы. Блондин недоумевал.

– Но при чем тут политика?! – восклицал он.

– Постой, друг. – отвечал другой. – Ты спрашиваешь, при чем тут политика, но обе были осуждены судьями – одна, чуждавшаяся покровов, за возбуждение народных масс, а другая – в год трудности снабжения – за сокрытие предметов первой необходимости.

Дилижанс отвечал хохотом.

Тургенев был поражен не мало.

«Говорят, что во Франции мрачное настроение. Какая же мрачность при этаком направлении умов?» И, обращаясь к старой даме, единственной женщине в дилижансе, он спросил разрешения курить. Длинная пальмовая трубка задымила приятным табаком, вымоченным в геттингенском меде. Последняя пачка этого табаку была продана студенту Тургеневу краснощекой Лизхен – кельнершей у Ганзена, которую брат Александр в нежнейших письмах к геттингенским студентам всячески умолял сохранить. Пуская кольца дыма, Тургенев думал о том, как профессор Куницын (увы! двадцативосьмилетний профессор!), перед тем как вернуться в Петербург и сделаться преподавателем Царскосельского лицея, испробовал свои силы и таланты над характером Лизхен. Кельнерша уступила, и с тех пор она сделалась целебным источником удовольствия для многих студентов. Провожая Куницына, геттингенские студенты увенчали его лоб венком из роз. Они называли его Моисеем, ударившим жезлом в каменную стену, открывшую после удара благодатный источник утоления студенческой жажды.