Тургенев молчал, а она продолжала:

– Вот твои деньги, вот, – и перед самым носом Тургенева рвала десятифранковый билет, кидая клочки банковской бумаги прямо в лицо молодому человеку.

Тургенев вскочил. Слова проститутки о войне, ее обиженность за то, что десять франков дали ей, «лишь бы отстала», потрясли его глубоко. Он почувствовал какой-то прилив внезапной симпатии к этой черноглазой девушке, но опять вспомнил старое данное себе обещание «сохранить свой пыл до времени». «До какого времени? – думал Тургенев. – Не дурак ли я в самом деле? В этой девушке – пылкость и раздражительность, все это, как я слышал, сулит много опытному любовнику».

Он молча протянул руку девушке и, почти насильно усаживая ее на скамейку, сказал:

– Глупо рвать деньги! Я сегодня болен, а плачу за следующий раз. Приходи сюда ровно через неделю.

– Так бы и сказал, – ответила девушка. – Я не нищая, я еще не дошла до последней степени. А теперь кто же мне отдаст мои десять франков?

Тургенев снова достал второй билет и вручил его девушке. Та попросила его взглянуть, который час.

– Только еще десять с половиной. Вполне можешь рассчитывать, дорогой (как тебя зовут, я не знаю)... Ах, Nicola, – продолжала она в ответ на шепот Тургенева, – в десять с половиной, ровно через неделю, я приду к этой скамейке. Как хорошо, что рано. Меня еще не успевают замучить до полусмерти к этому часу.

Она потрепала Тургенева по щеке. Он пожал ее руку, и они расстались. Прихрамывая, пешком пришел он на улицу Ришелье, с удивлением заметил с тротуара, что его комната в пансионе Мерси кем-то занята. Был свет почти во всем этаже. Прошла минута, пока отпирали на стук дверного молотка. Потом дверь открылась, и он вошел к себе. Никаких признаков освещения не оставалось. Тургенев трогал себя за уши и за лоб. Ему казалось, что он грезит. Однако действительно никого в комнате не было.

«Неужели куракинское шампанское такое крепкое?» – подумал он, и вторично, не разуваясь и не раздеваясь, едва успев скинуть сюртук, он повалился на непостланный диван и заснул крепким сном.

Наступило утро. Постучался в дверь неизвестный человек. Вошел. Черный, с длинной черной пушистой и мягкой бородой, с оливковым цветом лица, с черными, вернее даже с аметистово-синими, большими и грустными глазами. Вошел и в дверях прямо сделал знак. Мгновенное чувство предубеждения исчезло в Тургеневе. Знак говорил: нужно принять этого человека как старшего. Сели. Стали пить кофе. Упорно отказывается вошедший называть фамилию. «Богдан-молдаванец» – и больше ничего.

– Может быть, молдаванин – так будет правильнее? – спрашивает Тургенев.

Кивает головой – отрицает. Выпивает третью чашку кофе. И наконец говорит:

– В субботу тридцать первого августа, перед самым заходом солнца, будешь принят в здешнюю ложу. Гляди в окно, я кивну и провожу.

Потом просто встал, попрощался и ушел так же, как и пришел. Тургенев теперь знал, до какого числа он пробудет в Париже. Чувство внезапной радости его охватило. Опять жизнь широкой волной вливалась в душу. Ветер, поднимающий листья в аллеях Тюильрийского сада, вполне гармонировал с вихрем в голове, с разбросом мыслей, похожих на листву опавших деревьев.

Приходил и уходил итальянский учитель. После него Тургенев обедал. Потом сел в пассажирский мальпост и в шесть часов вечера приехал в Версаль. Это было двадцать шестого августа 1811 года. Было объявлено народное гулянье.

В семь часов вечера забили версальские фонтаны. Тысячи ручейков, струй, миллионы брызг ожили под розовыми лучами заходящего солнца. По аллее, где пять минут тому назад были сухие бассейны, вспыхнули хрустальные огни фонтанов. Золотистая пыль пронизывала воздух. Косые красноватые лучи негреющего солнца освещали вечереющий Версаль. Прошло еще пятнадцать минут, и ожили, зажурчали все воды Версаля. Нимфы и тритоны поплыли. Французские русалки утонули в воде наполненных бассейнов. Крестьянин, стоявший на перекрестке двух аллей, говорил:

– А пожалуй, стоило три дня не пить воду, чтобы увидеть сегодняшний Версаль! Хорошо, что эдакие развлечения делаются для народа!

Тургенев хотел заговорить, но щелканье бича, клики и появление экипажа его остановили. Желтолицый маленький человек, с высокой женщиной, разряженной пышно, взглянул острым и пронзительным взглядом на Тургенева из коляски. Короткий мундир. Белые атласные туфли. Белые чулки, белый жилет и белые панталоны. Белые страусовые перья на треуголке. Все белое. Синий мундир – цвет Парижа и красная звезда – орден Почетного легиона. Все называло этого человека. Публика кричала: «Да здравствует император!»

– Это вечерняя прогулка императора, – промолвил крестьянин, смотря на Тургенева с некоторым презрением.

Тургенев замолк, не успев произнести начала фразы. С готовым вопросом он обратился к случайному прохожему:

– Где дорога в Трианон?

Пойдя в указанном направлении, дошел до иллюминованного сада и пробыл в Трианоне, слушая, как крестьянки из-под Парижа пересыпались остротами с приехавшими из города на прогулку девушками. С наступлением ночи пустился в обратный путь. В экипаже были четыре пассажира. Все четверо были парижскими ремесленниками, все четверо были навеселе, острили, кричали, перекликались со встречными, те подхватывали, и Тургенев, мало-помалу привыкая к спутникам, хохотал до упаду. Не было пешехода, не было тележки, которых пропустили бы мимо эти четверо веселящихся и смеющихся людей. У Версальской заставы хохот сделался всеобщим. Вошел таможенник, осмотрел карету и, глянув наверх, спросил:

– Нет ли чего-нибудь на крыше?

– Как же, как же, – ответили ремесленники, – там стог сена.

– А может быть, там овес, чтобы кормить вас, милостивый государь, – парировал насмешку старый досмотрщик.

– Мы не в родстве с вами, – ответили ремесленники.

– А почему же на ваш смех откликаются лошади? – спросил тот.

– Они радуются, узнавая в вас родственника, – ответили те.

Опять всеобщий хохот. Карета тронулась. Тургенев думал о том, какая разница между характерами во Франции и в Германии. «Сколько бы швернутов вызвали такие остроты в Германии, а здесь все считают своей обязанностью ответить еще острее, но не обижая». Дальше его мысли перешли к суждению о внутренних таможнях. Он еще не проверил на фактах, но само по себе учение Адама Смита казалось ему правильным. «Не есть ли свобода торговли успех развития государства?» – думал он. В Париже простился со своими друзьями. Дома, засыпая, видел Геттинген как родное гнездо; кассельские и ганноверские водопады казались в тысячу раз лучше фонтанов Версаля и Трианона. Наутро вспомнил только ремесленников. Умение отдаться беззаботной веселости поразило его во французском простолюдине. Ему стало стыдно своих меланхолических размышлений. Он не понимал, как, будучи так хорошо принят жизнью, он не умел ценить жизнь как простой и ясный факт. Студенческие мысли и студенческие настроения восторжествовали. Кончив утром с занятиями, он теперь изо дня в день проводил за пределами Парижа, уезжал в Сен-Жермен, скитаясь по лесам и рощам. Он просто с наслаждением вдыхал воздух чужой страны, стараясь как можно скорее прогнать усталость геттингенской учебы и все сентиментальные свои настроения прежних лет. В одной из таких прогулок он вдруг понял, что меланхолические и сентиментальные думы были в нем чем-то подражательным, были простым заимствованием у Карамзина и Мерзлякова, были батюшкины манеры сентиментальной меланхолии в жизни.

Неожиданно получил письмо. Старый Штейн извещал, что его скитания кончаются, что он долго не увидит родины, что вместо нелегальной поездки в Россию он получает возможность открытого проживания при дворе Александра I. Письмо кончалось сообщением, что Богдан-молдаванец передаст словесные поручения Тургеневу.

В субботу тридцать первого августа, в два часа ночи (1811 г.) Тургенев писал: "Нынче день удачный. Зашел я на почту, получил там письмо от Сергея. Получивши оное, я спешил в Каво, взял полчашки кофе и ел виноград, читал письмо от брата и ожидал идти... После обеда был принят в ложу. Об этом не пишу. Вот минуты, каковые я давно не имел, вот что сделало меня веселым!"