– Не повредило ли вам падение?
– Нет, кажется, только легкий ушиб, в котором я сам виноват. Я поскользнулся на повороте.
– Могу предложить вам место в экипаже, – сказал незнакомец. – Куда вас довезти?
– На угол около Старой гавани.
– Уж не к Свечину ли? – спросил тот.
– Вы угадали, – сказал Тургенев. – Откуда вы знаете этого доброго конного егеря?
– Знаю по дружбе с моим отцом, – сказал незнакомец.
Сели в экипаж. С минуту ехали молча.
– Однако кого же мне благодарить?
– Благодарить не за что, – ответил незнакомец, – а назваться могу: Петр Григорьевич Каховский.
Тургенев в свою очередь назвался.
– Вот как – неожиданность полнейшая! Это вас прочат в министры?
– Не слыхал об этом, – сказал Николай Иванович.
– Люди говорят, – отозвался Каховский. – За что купил, за то и продаю. Только, будете министром, попытайтесь узнать о судьбах народа нашего не по геттингенским книжкам и не по Зимнему дворцу. – И вдруг, обернувшись к Тургеневу, сказал: – Вы простите, я, быть может, напрасно это говорю. Я знаю, что в немецких университетах воспитываются люди свободнее. Мы тут лишь из Плутарха, Тацита и Ливия берем пищу геройства, да и то в самом деле какими крохами! Вот я прожил в сожженной Москве с французами, книжек никаких не было, но школу прошел такую, какая вам в Геттингене не снилась. Наш университетский пансион был как раз таким местом, где остановились офицеры-республиканцы, участники террора, ставшие солдатами Бонапарта еще в те времена, когда тот был простым генералом. Подумайте, я родился в 1797 году. Мы уже теперь не увидим того, что видели они во Франции, но, быть может, увидим то же самое в России.
– Нехорошо быть этаким поспешным пророком, – сказал Тургенев. – Вам еще по-настоящему нет шестнадцати лет, а вы берете на себя слишком много.
– Мы и отдать можем очень много, – сказал Каховский. – Во всяком случае, этот опыт пережили мы недаром.
Подъехали к темному двору. Вышли. Пробрались по темной и грязной лестнице, едва не упав на кучу мусора.
– Грязно живет наше отечество, – сказал Каховский. – У родителя моего бывал в Петербурге каждый год – всегда столица была столицей. Приедешь на рождество, любуешься чистотой после Москвы, а теперь, после нашествия Наполеона, все, кажется, позапустело, все позасорилось. Россия пожигает французские и русские трупы. Говорят, до полумиллиона пожгли да свыше двухсот тысяч лошадиных трупов. На сколько десятилетий зараза?
– Слушаю я вас, – заметил Тургенев, – и кажетесь вы мне почтенным старцем. Где огонь и веселость вашей молодости?
– Эх, Николай Иванович, удержу не знает моя молодость, но открытыми глазами смотрю себе под ноги.
Постучались. Свечин открыл. Обрадовался Тургеневу. Нахмурился при виде Каховского.
– Если б покойный твой батюшка знал, что ты будешь шляться и загонять его лошадей, он бы этих рысаков кому-нибудь другому завещал. Где был с утра?
Каховский засмеялся и, указывая на Николая Ивановича Тургенева, сказал:
– Служа царю и отечеству, спасал будущего министра.
Но уже Свечин не слушал. Он наливал стакан чаю с ромом Тургеневу и говорил:
– Что делать с этой сволочью иезуитами? Остался я в Питере один-одинешенек с той поры, как католические попы вывернули наизнанку голову моей сестрицы. У нас здесь отечество погибало, а она в Париже держала католический салон. Католические попы в рясах – это коршуны, а тайные иезуиты – это волки-оборотни, это страшные звери.
– Имеете какие-нибудь вести о Софии Петровне? – спросил Тургенев.
– Самые скверные, – сказал Свечин. – Ваш любимый Гёте сказал: «Где за веру спор, там, как ветром сор, и любовь и дружба сметены». Еще они покажут себя, еще устроят государство в государстве.
– Не так страшен черт, как его малюют, – сказал Николай Тургенев. – Это ведь небольшой кружок полоумных фанатиков.
– Хорош небольшой! – сказал Свечин, от жары доверху расстегивая сюртук. – Я поинтересовался этим делом. У них организация наподобие масонской, дисциплина наподобие военной и мертвая хватка, как у портового бандита. Там, где нужно, – по горлу чик! (Свечин показал жестом, как это делается) – и нет богатого наследника, а, смотришь, духовное завещание в пользу римской церкви. Вот посмотрите, все наши петербургские барыни в обход прямым наследникам завещают деньги и имения римскому папе.
– Вы бредите, – сказал Тургенев, отпивая чай глотками. – Лучше скажите, кто вам нравится – Гурьев с Румянцевым или Козодавлев?
– Я ведь помещик, а не фабрикант и к фабричному делу отношусь как к вредному. Я за Гурьева и за дешевый ввозной тариф. Считаю, что Государственный совет допустил большую ошибку, даже больше вам скажу. Какое ж у нас самодержавие, ежели царь не сможет остановить этого безумия. На хлеб налагают пошлину, а фабрикантам протежируют. Ничего хорошего из этой протекционной системы не вижу. Россия – страна дворянская и земледельческая. Попробуйте, насадите фабрики – и все пойдет к чёрту...
– Однако, – сказал Тургенев, – вопреки вашей воле и соображениям фабрики насаждать будут, да они сами вырастут, как грибы.
– Ну, тогда прощай наше дворянство, – сказал Свечин. – Эх, напиться, что ли?
Он налил себе половину стакана ромом.
– Отведайте-ка, Николай Иванович, девяносто шесть градусов!
– Чей? – спросил Тургенев.
– Шведский, – ответил Свечин. – От самого Бернадота контрабанда.
– Не знал я, что вы с королями в дружбе!
– А что ж, неплохой народ, – сказал Свечин, пьянея.
– А, по-моему, короли – дрянь, – вдруг отозвался Каховский. – Чаю-то вы мне, Евграф Павлович, дадите?
– За королей не нужно б было тебе давать. Ты что сегодня безрукий, что ли, что сам налить не можешь? Да, Николай Иванович, пропадает наше дворянство.
– Ну что, какие несообразности говорите, – возразил Николаи Тургенев. – Сословие, в руках которого находятся все преимущества, и вдруг пропадает... Поработать кой над чем надо – и не пропадет. Сословие хорошее, только мужицкое рабство отменить нужно. Позорно это и для честного ума не переносно. Срамота это перед богом и перед людьми.
– Это вы с мужика хомут хотите снять? – спросил Свечин с ужасом. – Да знаете ли, что тогда будет? Тогда нам самим вилы-тройчатки в первом же амбаре в бок от спасенных вами мужиков.
Тургенев рассердился и, цепляя хромою ногой с шумом падающее кресло, заходил по комнате.
– Как вы, этакий умный человек, не понимаете своей же выгоды? Что может быть хуже рабства! От него и хамство, от него и пьянство, от него и бунты, повсюду бунты, дорогой мой, по всем губерниям непокойство. Перестаньте дурака ломать, пока вам не сломали шею. Я говорю о дворянской выгоде прежде всего. Крепостной труд на фабриках никуда не годится. Раб – поганое слово! Какого от раба сознания можете ждать? Любой заводчик с вольным рабочим за пояс заткнет наших дворян с крепостною фабрикой. Я уж о бесчеловечье не говорю, о скотском держании людей. Вчерашний день получил я безграмотное письмо. Был у меня в детстве приятель – крепостной мальчуган Василий. Матушка проиграла его в карты. Помещик Досекин выхлестнул ему глаз. Был этот кривой человек бурлаком, стал беглым холопом, замешался в воровскую шайку, а третьего дни попал на съезжую и написал мне письмо. Просит его выручить. Пошел выручать, да поздно. Под семидесятым кнутом помер. Что это, батюшка Евграф Павлович, в какой стране это есть?! Обучать Европу собираемся, а своей дикости оставить не можем.
Каховский поднял кресло и смотрел на Тургенева злыми глазами.
– Вы что, молодой человек, – спросил Николай Тургенев, обернувшись к нему, – жалеете, что ваши кони меня не подмяли?
– Нет, – сказал Каховский, – я совсем о других материях держу мысли. Французы в Москве срамили мою родину так за это же самое, о чем вы говорите, что повторить невозможно.