«Быть может, – думал Тургенев, – болезнь вызвала эти размышления, а быть может, обратно».

Взглянул в окно. Спокойные воды Майна с большими речными судами у пристани блестели при свете месяца. Тургенев посмотрел на тетрадку.

– Почерк, несомненно, мой, – сказал он. – Да и что за болезнь, что за расстроенность воображения предполагать чужую руку?

Читал дальше:

"После того, что русский народ сделал, что сделал государь, что случилось в Европе, освобождение крестьян мне кажется весьма легким, и я поручился бы за успех даже скорого переворота.

Вот венец, которым русский император может увенчать все свои дела. Если он теперь этого не сделает, то нельзя и надеяться на такую перемену".

– Да, конечно, это я писал, – громко сказал Тургенев и читал дальше:

"29 апреля 1814 года. Утро. Что за французы! В то время как другие народы пользуются несчастиями и внутренними переворотами и присвояют владычество (souverainete) себе, вручая королю исполнительную власть, французы тоже теперь кричат, но о чем? О том, кому они принадлежат. Одни кабалят себя Лудвигу, другие думают, что гораздо славнее быть рабом Наполеона. Вчера в Palais Royal разговорился я с одним французом, который был сего последнего мнения и без пощады бранил Бурбонов. Но между тем французский народ не видел еще никакого полезного действия революции. Он остался без конституции и в деспотизме. Какое несчастие, какой стыд для целого народа! Драться, резаться, убить короля за свободу и потом, после жесточайших войн, прийти на то же место, с которого пошли за двадцать пять лет!

Пришедши вчера домой, я нашел приглашение в du Point pariait. Это приглашение обрадовало меня более обыкновенного".

Глаза Тургенева быстро бегали по строчкам. Описание масонских лож, шотландской ложи «Иерусалима», немецкой – «Железного креста», французской ложи «Восхититель мироздания».... Все это призраки быстро тающего времени, все это безвозвратно исчезающие минуты волнения сердца, глубокие и странные, о которых тем не менее исчезает память.... Кончился Венский конгресс. Вот опять через несколько страниц странные, совсем не тургеневские суждения о Петербурге:

«Решившись ехать в Петербург, я решился на многое. Все неприятности сносить с холодностью и презрением. Будет же меня иногда поддерживать идея о экспатриировании».

И дальше вдруг неожиданное заключение:

"2 сентября 1814 года. Повечеру был в Редуте. Монархи и монархини пришли часу в одиннадцатом. Зала, сделанная из манежа, весьма хороша и освещена была чрезмерно светло, так что трудно было смотреть на сие. Императрицы, как торбы, сидели в большой зале. Императоры и короли стояли, как ослы в стойлах. Трудно было даже смотреть на вюртембергского короля, каково же было ему стоять: брюхо у него ужасное. Что, если б все эти владетели или по крайней мере трое из них были совершенно согласны и поклялись бы за стаканом вина удержать мир в Европе лет пятьдесят или более! Всем этим королям и императорам весьма трудно знать состояние народа, различных классов оного и так называемое общее мнение, что короли и императоры живут в совершенно другой сфере, нежели народ: они окружены новою придворною атмосферою, которая так густа, многосложна, что мешает им дышать обыкновенным воздухом. К тому же все окружающие их имеют свои выгоды стараться как можно более отделяться от массы народа и прилепляться к этому придворному миру.

... Ах республики! Люди, более похожие на ангелов, нежели на людей, изобрели республиканское правление – идеал всего человечества.

...думал о некоторых переворотах в России и о том, как бы я стал там действовать, если бы у меня были средства. Я чувствую, что мне или духу моему в моем теле узко и если б я начал действовать в теперешнем моем расположении, то дела мои, быть может, не имели бы последовательности, но все носили бы печать энергии".

«Странный конец дневника», – думал Тургенев.

«В течение всего времени сделал я печальную опытность, которая частью разрушила мои сладостные надежды о благополучии любезного отечества».

Тургенев вскочил и заходил по комнате. Теперь жизнь вставала перед ним настоящей, неприкрытой реальностью. Он ощущал себя в каждой строчке автором этого дневника. Месяцы болезни словно выпали из сознания. Он снова вернулся в себя.

До какой степени памятен этот день, когда с отчетом о делах комиссии он и Штейн говорили с Александром I.

Вдруг простая мысль о том, что после деловых экономических трактатов Венского конгресса русский царь перешел к замыслам об истреблении самой идеи свободы. От прежних мечтаний не оставалось и следа.

Тургенев читал в дневнике:

«О судьба, как играешь ты легко верностью людей, как жестоко смеешься над их слабыми, но справедливыми и честными замыслами! Давно мудрые говорят, что легче узнать глубину моря, нежели тайные изгибы сердца человеческого!»

... Ясно представилась картина. Маленький мозаичный стол. Бронзовая чернильница, скорее похожая на солонку. Громадное перо с позолоченным очином. Песочница с золотистым тончайшим песком для подсушивания строк и рука – тонкая, длинная, женственная, озлобленно и нервно барабанящая пальцами по отчету Штейна, в то время как глаза сидящего царя, улыбаясь и сияя аквамариновым блеском, смотрят на Тургенева, а губы, сложенные в пленительную улыбку, произносят обращенные к Штейну слова преувеличенных похвал, обещаний неслыханных милостей...

«Вот именно после таких высокомилостивых речей петербургские сановники немедленно подают в отставку», – подумал Тургенев, хорошо знающий эту манеру царя.

Подавляя в себе любопытство психолога, Тургенев стремился не слишком пытливо глядеть в лицо Александра, так как эта пытливость немедленно вызывала перед его глазами другое, поразительно схожее с лицом русского царя лицо: перед вечером летом на Итальянском бульваре в Париже эту же самую пленительную улыбку и это же самое холодное сияние аквамариновых глаз видел он у лоретки в голубом платье с розовым зонтиком. Белокурая бестия, наглое и алчное животное, французская кокотка и русский царь! Тургенев сам испугался этого сопоставления, а между тем было какое-то с ног сбивающее сходство, и пока мысль отчаянно искала, в чем оно, Тургенев, напряженно задумчивый, почти не слушал царя.

Александр был доволен его внешностью. Он глубоко оценил эту серьезную, напряженную внимательность своего комиссара. Русский царь, в этот день сломавший карьеру Штейна, решил высоко вознести Николая Тургенева.

Кончая последнюю закругленную фразу, Александр кивнул головой. Докладчики откланялись. И вдруг Тургенев понял. Черта сходства – лживость.

Вот почему в дневнике двадцать третьего декабря 1814 года стоит подчеркнутая фраза:

"Наружность обманчива. Должно иметь столь невероятное и ужасное доказательство. Святая надежда, не обмани ожиданий чистейших и справедливейших, ожиданий блага отечества. Но с чем встречаются мои мечтания? Дух безбожного невежества, грубых предрассудков, дикие крики исступленного самовластия встречают сии мечтания, но не заглушают стенаний невинно угнетаемого человечества".