Он указывал на небольшой зарисованный киноварью угол чертежа и говорил:

– Вот место, занимаемое на скелете костью, которую я держу в руке. А вот, по моему скромному мнению, каков должен быть скелет этого вымершего чудовища. Мы можем определять возраст земли, мы можем многие тайны природы открыть этим способом. Мы должны заставить ее заговорить с нами понятным языком, а содействовать этому может только тесное содружество наук, стремящихся к одной цели. Я смотрю на общество ученых как на тесное содружество человеческого общества, разделяющего трудовые процессы на группы. По типу солидарности наук должна строиться и солидарность человеческих обществ. Между наукой и творческим трудом не вижу разницы.

Группа молодых ученых, литераторов и артистов не без удивления слушала эти странные и небывалые слова. Тургенев обратил внимание на скуластого человека с черной шапкой волос, маленькими глазами, короткими бровями, с губами, слегка поднятыми вверх по углам, с кабаньим оскалом зубов с большими клыками. Этот человек с бесконечной пытливостью впивался в каждое слово Кювье.

– Согласны ли вы со мною, господин Бальзак? – сказал Кювье, обращаясь к этому человеку.

– Не только согласен, – сказал молодой человек, – но я склонен включить всю литературу в тот оборот содружества, о котором говорите вы. Пора уничтожить грань между литературой и наукой. Будем в литературе воссоздавать ту бурно кипящую жизнь, которая безумствует и плодотворит из хаоса космос в микрокосме и макрокосме.

– Что за дьявольский язык! – шепотом произнес сосед Тургенева. – Это какой-то мастеровой, начитавшийся ученых словарей.

Тургенев наклонился к Лабенскому, стоявшему рядом с ним, и спросил:

– Кто это так язвительно отозвался о Бальзаке?

– Это Мериме, – ответил Лабенский, – автор «Хроники времен Карла Девятого».

– Значит, писатель? – спрашивает Тургенев. – Очевидно, их судьба дурно говорить друг о друге.

– Ну, Мериме имеет право так говорить о Бальзаке. Бальзак – писатель вздорный, – заявил Лабенский.

– Ничего не читал, – сказал Тургенев.

– Могу дать тебе «Шуана» – очень плохая вещь.

Разговор был прерван племянницей Кювье. Стройная, высокая девушка с очень добрым и спокойным лицом вошла в библиотеку и пригласила всех ужинать.

– Здравствуйте, дорогая Дювоссель, – произнес Мериме. – Не видел вас весь вечер и спрашивал господина Кювье, куда исчез лучший цветок Ботанического сада.

– Цветок вчера попал под дождь и сегодня кашляет с головной болью.

– Вам не нужно так рисковать собою, – говорил Мериме. – У вас слабая грудь, вам нельзя простужаться.

За ужином Дювоссель сидела между Тургеневым и Мериме. Она была очень непринужденна, очень весела, и какое-то доброе, совершенно не светское внимание светилось в каждом ее слове и в каждом обращении к людям. Она производила впечатление монастырки, давшей тайный обет и остающейся по прежнему в светской обстановке. Большими голубыми глазами она внимательно смотрела на Александра Тургенева с таким видом, как будто она знала о его горе, но не хотела и не собиралась заговаривать о нем. Только когда Мериме осторожно и деликатно спросил Тургенева, улучшилось ли состояние брата-изгнанника, София Дювоссель, оживившись и словно обрадовавшись возможности выразить Александру Ивановичу свое сочувствие, произнесла:

– Мы так боимся жестокости царя и так радуемся возможности помочь изгнанникам, что я была бы рада, если б вы мне разрешили хоть чем-нибудь быть вам полезной.

Александр Иванович был удивлен и тронут. Он не предполагал, что брат Николай станет предметом внимания и такого большого сочувствия в доме сухого и строгого Кювье. Он решил обратиться к Дювоссель с просьбой указать, кто мог бы исправить французский язык оправдательной записки брата. Пока Дювоссель собиралась ответить, Мериме осторожно обратился к Александру Ивановичу:

– Если б вы разрешили мне быть вам полезным, я немного знаю французский язык.

Сухое и холодное лицо Мериме вдруг оживилось внезапной улыбкой. Тургенев поблагодарил. Он с удивлением взглянул на это преображение. Большой, чрезвычайно уродливый нос, глаза свинцового цвета, огромный лоб с большими выпуклостями – все было чрезвычайно некрасиво, но улыбка сделала лицо почти привлекательным.

«Он любезен, этот француз, – думал Тургенев, – но черт его знает, какие у него политические взгляды».

– Благодарю вас, – еще раз повторил он, обращаясь к Мериме. – Тут ведь нужен знаток юридических терминов.

– Но ведь я юрист, я окончил юридический факультет, – сказал Мериме.

Кювье через стол спросил:

– Почему литератор Мериме рекомендуется в качестве юриста?

Тургеневу не хотелось, чтобы Лабенский слышал его ответ. Он сказал:

– Мне нужен редактор юридического документа.

Кювье кивнул головой, казалось, понял, в чем дело, и, вынув из жилетного кармана маленькую визитную карточку, написал на обороте несколько слов и через соседа передал Тургеневу.

Академик Кювье просил адвоката Ренуара оказать всяческое содействие господину Тургеневу.

Пробило двенадцать часов. Ночной Париж только что начинал жить. У Кювье за столом сменили свечи. Слуга в зеленой ливрее со знаками Ботанического сада в петлицах внес шампанское. Под громкое хлопанье пробок в комнату вошел новый гость, встреченный восклицаниями и насмешками. Это был довольно грузный высокий человек с круглым, красным лицом, темно-каштановыми, почти черными, волосами и такими же бакенбардами.

– Господин Бейль всегда является перед зарей, – воскликнул один из гостей.

– Это хорошо, – ответил вошедший. – Самые лучшие звезды появляются на небе перед зарей. Но, по-моему, сейчас всего только полночь. У кого-то часы идут слишком вперед.

– Это лучше, чем отставать, – заявил Мериме.

– Верно! – ответил Бейль, садясь и сразу беря большой бокал шампанского. – Но уже давно французские часы показывают четыре, когда на небе восемь. Я только что от госпожи Ансло. Ее супруг защищает классический театр, так что остается пожалеть о неудаче его рождения. Он опоздал родиться ровно на сто лет...Клара, по вашему адресу там были колкие замечания.

– Какие, барон Стендаль? – спросил Мериме, к которому относились последние слова Бейля.

– Вам не могут простить «Театра Клары Гасуль». Ваши испанские комедии разрушают чинное спокойствие благонравного французского театра. А тут еще господин Гюго написал драму, в которой герои перескакивают из эпохи в эпоху, в которой ничего не осталось ни от единства действия, ни от единства времени, ни от единства места. Аристотель и Буало отправлены к черту. Корнель и Расин ворочаются в гробу. Но, увы... и Шекспир не торжествует.

– На вас трудно угодить, дорогой Бейль, – сказал Мериме, – вы, автор «Романтического манифеста», наносите ущерб репутации лучшего романтика – Гюго.

– В спорах Гюго и классиков я на стороне Армана Кареля. Когда газета «Националь» ругательски разругивает господина Гюго с компанией неудачных школьников, я на стороне Кареля. Редактор «Националя» лучше вздорного литератора с трескучими фразами. Нам нужны не стихи, а драма с прозаическим диалогом, драма, способная разбудить общество, испорченное героями прилавка и биржи.

Лабенский подошел к Тургеневу и сунул ему маленькую книжку Кампера о тайных обществах.

– Тебе полезно будет это прочесть, – сказал Лабенский. – Ты не веришь в виновность брата, а между тем Кампер прямо доказывает, что петербургские события четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года были прямым следствием общего карбонарского плана.

Тургенев покачал головой и сказал:

– Не верю. Я покажу тебе дневник моего брата. Ты увидишь его отношение к тайным обществам. Он писал, чтотайные общества невозможны в России.

– Покажи, покажи, – сказал Лабенский и отошел от Тургенева, ворча: – Ну что ломается? Известно, что Николай Тургенев в Эдинбурге сжег все свои дневники!

Александр Иванович задумался, повторяя про себя: