Приняла ночное дежурство, обошла палаты. Полчаса посидела у Мити Янышевского. На днях ему предстоит операция. Очень тяжелая, и он это знает.

Готовят его к операции второй месяц. За это время все наши к нему привязались. Ему семнадцать лет. Длинненький и очень хрупкий. Обаятельная улыбка — нежная и немного лукавая. Он не вызывает чувства жалости, какое обычно вызывает в людях тяжелобольной, вернее, почти безнадежно больной, милый ребенок.

Покоряет в нем сочетание хрупкости и мужества. Настоящего, осмысленного человеческого мужества, каким не всегда обладают зрелые мужчины.

Я принесла ему книжку стихов Пастернака и шоколадку с орехами. Он любит с орехами.

Потом, когда в палатах погасли огни и установилась тишина особая, наша больничная, ночная, настороженная тишина, — я пошла к Нине Алексеевне.

Подле ее постели сидела нянечка Полина Дмитриевна, добрая душа, самая человечная из всех наших нянь и санитарок.

Разговор шел о детях. Вела его не спеша няня Поля, а Нина Алексеевна молча слушала. Очень серьезно и внимательно слушала.

— Это уж какой матери как повезет. Одной в детях счастье, другой горе одно… Он еще и народиться не успеет, а ты за него уже болеешь… У него уже свои народились, а ты все равно болеешь, переживаешь… И клянешь его другой раз, ругаешь, — а все равно, обратно переживаешь. И так до гроба, до последних твоих дней…

Увидев меня в двери, Полина Дмитриевна пожелала больной покойной ночи и ушла.

Я присела на краешек постели Нины Алексеевны, взяла ее руку, чтобы проверить пульс.

— Итак, беседа шла о материнском чувстве? — спросила я с улыбкою невинной на устах.

— О, да! — негромко откликнулась Нина Алексеевна. — Бессмертная, в веках воспетая, святая материнская любовь!

Она помолчала, прикрыв глаза, пока я подсчитывала пульс, затем, после небольшой паузы, спросила:

— Вы сказали: материнское чувство… а вы уверены, что это действительно чувство?

— Простите, я не поняла вопроса…

— Иногда говорят: материнское чувство, а иногда — инстинкт материнства, что же это такое: чувство или инстинкт? — пояснила она.

— Нина Алексеевна, дорогая, вы прекрасно знаете, что это понятия совершенно различные… — сказала я спокойно. — Вам нужно уснуть.

— А вы прекрасно знаете, что я не усну, и снотворного настоящего вы мне не дадите, и сами спать не ляжете. Будете, как лунатик, бродить по коридорам, нарушая безмятежный сон нянечек и сестер. Вы видите, какая я послушная больная. Я убеждена, что мне необходимо движение, воздух, книги, но вы приказали мне лежать и я лежу, потому что иначе шеф снимет с вас голову… Не сердитесь, Марусенька, я шучу. Ваш подопытный кролик в полном вашем распоряжении. Но если и вам не спится, не уходите…

— Почему вы не можете спать? Что вам мешает? — спросила я прямо. Я хотела убрать руку с ее запястья, но она прикрыла ее своей ладонью.

— Старость… обычная старческая бессонница… И повторила — Не сердитесь на меня… — потом добавила, заглянув мне в глаза, со своей ласково-иронической усмешкой: — Только не ищите драмы там, где ее нет.

Я начала по-идиотски краснеть, но сделала вид, что не поняла, и спросила первое, что подвернулось на ум:

— Так что же это такое — материнская любовь? Чувство или инстинкт?

— Прежде всего материнская любовь — это рабство… — спокойно и не задумавшись ответила Нина Алексеевна. — Пожизненное, бессрочное… без надежды на амнистию. Вы слышали, как выразилась нянечка: до гроба, до последних твоих дней.

Она помолчала, ожидая, видимо, не начну ли я сразу возражать.

— Вообще фактура материнского чувства, если брать его во времени, неоднородна…

Она так и сказала «фактура материнского чувства…»

Сейчас я не могу восстановить дословно этот наш второй ночной разговор. В ее толковании, эта самая фактура делится на три основных периода.

Живет девушка или молодая женщина. Живет полноценной интересной жизнью. Свободна, независима. Живи и радуйся. Но проходит определенный срок, в ней просыпается инстинкт продолжения рода, инстинкт материнства.

«Ловушка природы» — против нее бессильны доводы рассудка, разума, расчета.

Тут она оговорилась, что речь идет не о тех, кто становится матерью случайно, поневоле, по несчастному стечению обстоятельств.

И вот женщина носит ребенка. Ее организм физиологически перестраивается, все подчинено интересам его развития, его формирования.

Она и эта зреющая в ней жизнь — одно целое. На него работает и тело и сознание матери.

Потом оно родится — такое крохотное, такое беспомощное и самое драгоценное из всего, что ее в этом мире окружает.

Пуповина перерезана. Он существует уже самостоятельно — человек, личность, индивидуум. Он умеет дышать, он питается уже не кровью матери, не соками ее тела, а только ее молоком.

А она еще не осознала свершившегося разобщения с ним. Продолжает работать инстинкт — могучая, страстная животная связь.

Взаимозависимость. Ребенку необходима только мать. Связь эту может прервать только смерть. И матери кажется, что связь эта — навсегда.

Ребенок растет. Понемногу начинает изменяться и отношение матери к нему. Это уже чувство — разумное, требовательное, осмысленное (да, она так и сказала — осмысленное). Но по-прежнему с ним связаны все ее планы, надежды, мечты о будущем.

Так или иначе, в той или иной мере, ее личная жизнь подчинена его интересам. Связь продолжается. Не физиологическая — связь сознания. Взаимосвязь. Потому что и на этом этапе мать продолжает оставаться для него существом самым близким и необходимым.

Человек взрослеет. Начинается естественный и закономерный процесс. У него появляется свой мир, свои интересы, возникают свои, новые личные связи. Он заботлив и внимателен. Но взаимосвязь нарушена.

Мать по-прежнему радуется его радостям, болеет его болью. Нет, не по-прежнему, а в значительно большей мере.

Раньше, когда он приходил к ней с обидой или шишкой на лбу, она могла ему помочь: что-то объяснить, посоветовать, подсказать или просто подуть на шишку, поцеловать, и это помогало.

Она была в силах его защитить, а порой принять на себя всю силу удара, предназначенного ему.

А теперь в ее силах одно — не мешать ему, не быть навязчивой, не раздражать попытками проникнуть в его мир. Он искренне убежден, что она уже не способна его понимать, что, устраняя ее из своего личного мира, он просто щадит мать, оберегает ее душевный покой.

Понемногу у него вырабатывается особый тон по отношению к ней — покровительственный, снисходительно-ласковый.

Это в лучшем случае, когда у матери хватает ума не цепляться за свое привычное и, казалось, такое незыблемо прочное место в его жизни.

Но не всякая мать без боя сдает позиции. Вскипает нелепая материнская ревность, борьба за право вмешательства в дела взрослых детей, за свое влияние в семье — короче говоря, все то, что способно отравить жизнь молодых, испортить им отношения, полностью нарушить лад в семье.

В таких случаях обычно говорят — окончательно выжила из ума. Ну, а в лучшем случае мать деликатно отходит в сторонку… На обочину. Казалось бы, что старику нужно? Кончилось рабство. Она может, наконец, свободно вздохнуть… «Ныне отпущаеши раба твоего…» Пожить наконец для себя. Она суетится, пытается, насколько возможно, уютно оборудовать эту свою… обочину. Но ничего не получается…

Каменная пустыня одиночества.

Она выразилась как-то иначе, вообще, она говорит очень просто, без всяких там вычурных, драматических слов, но смысл именно такой: каменная пустыня… в ней даже эха нет. Закричи, а эхо не отзовется…

И все это она говорит очень спокойно, без ожесточения, даже без горечи. И только в третьем лице: они, она… Как сторонний наблюдатель, оценивающий какое-то явление, лично к нему никак не относящееся.

А меня этот разговор вымотал. Я не имею права забывать, что я врач, а она — моя больная. Я не могу с ней спорить.