Здешние жители и жительницы возмутили Мэгги своим видом. Собираясь поужинать и погулять с Люком, она оделась, как полагается: туфли на высоких каблуках, шелковые чулки, атласная комбинация, свободное шелковое платье с поясом и рукавами до локтей. И, конечно, соломенная шляпа с большими полями, и, конечно, перчатки. И подумать только, ей же пришлось чувствовать себя неловко, на нее так пялили глаза, будто это она одета неприлично!

А мужчины тут разгуливают босиком, с голыми ногами, многие с голой грудью, в одних только мутно-зеленого цвета штанах до колен; те немногие, что не вовсе раздеты до пояса, носят не рубашки, а спортивные безрукавки. Женщины и того хуже. Некоторые в коротких и узких хлопчатобумажных платьишках, причем снизу явно больше ничего не надето, без чулок, в расшлепанных сандалиях. А большинство — просто в коротеньких штанишках, босиком, и грудь едва прикрыта неприлично короткой кофточкой-безрукавкой. Тут ведь не пляж, Данглоу — самый настоящий город. И однако, белые коренные жители бесстыдно разгуливают чуть ли не нагишом, китайцы одеты гораздо приличнее.

И повсюду велосипеды, сотни велосипедов; автомобилей почти не видно, и ни одной лошади. Да, совсем, совсем непохоже на Джилли. И жара, жара, какая жара! На одном доме висел уличный градусник, и Мэгги глазам не поверила — только девяносто, в Джилли, кажется, и при ста пятнадцати прохладнее. А тут насилу идешь, воздух плотный, пробиваешься сквозь него, словно сквозь размякшее, исходящее паром масло, и вдыхаешь словно не воздух, а воду.

Не прошли и мили, как Мэгги не выдержала.

— Люк, я не могу! Пожалуйста, вернемся! — задыхаясь, еле выговорила она.

— Как хочешь. Влажно, ты не привыкла. Тут влажность почти всегда девяносто процентов, а то и больше, что зимой, что летом, а температура почти всегда ровная, восемьдесят пять — девяносто пять. Круглый год примерно одно и то же, только летом муссоны обычно догоняют влажность до ста, будь она неладна.

— Тут дожди летом, не зимой?

— Круглый год. Все время дуют муссоны, а не муссоны, так просто ветер с юго-востока. И дождя они наносят прорву. В Данглоу за год выпадает от ста до трехсот дюймов.

На триста дюймов дождя в год!!! Злосчастная джиленбоунская округа не нарадуется, если получит царский подарок — пятнадцать дюймов, а тут, за две тысячи миль от Джилли, выпадает дождей до трехсот дюймов.

— Но хоть ночи здесь прохладнее? — спросила Мэгги уже у дверей гостиницы: ей вспомнились жаркие ночи в Джилли, насколько же они легче этой парилки.

— Ну, не очень. Но ты привыкнешь. — Люк отворил дверь их номера и посторонился, пропуская Мэгги. — Я спущусь в бар, выпью еще пива, через полчаса вернусь. Тебе времени хватит.

Мэгги вскинула на него испуганные глаза.

— Хорошо, Люк.

Данглоу лежит всего в семнадцати градусах южнее экватора, и ночь внезапна, как удар грома: кажется, не успело сесть солнце — и вмиг все заливает густой теплой патокой непроглядная темень. Когда Люк вернулся, Мэгги уже погасила свет и лежала в постели, натянув простыню до подбородка. Люк со смехом протянул руку, сдернул простыню и швырнул на пол.

— Не замерзнешь, лапочка! Укрываться нам ни к чему. Она слышала, как он ходит по комнате, видела смутный силуэт, — он раздевался, и прошептала:

— Я положила твою пижаму на туалетный столик.

— Пижаму? В такую жару? Ну да, в Джилли всех хватил бы удар — как можно спать без пижамы! Но тут ведь не Джилли. Неужто ты надела ночную рубашку?

— Да.

— Так сними. Все равно эта дрянь только помешает. Мэгги кое-как высвободилась из длинной батистовой ночной рубашки, которую заботливо вышила ей к брачной ночи миссис Смит; слава Богу, совсем темно, и Люк ее не видит. Но он прав, гораздо прохладней лежать без всего, ветерок из раскрытых жалюзи слегка овевает кожу. Только неприятно, что в той же постели будет еще одно горячее тело.

Пружины скрипнули; влажная кожа коснулась ее плеча, и Мэгги вздрогнула. Люк повернулся на бок, притянул ее к себе и стал целовать. Сперва она покорно лежала в его объятиях, стараясь не замечать его раскрытых жадных губ и неприлично назойливого языка, потом попыталась высвободиться, не желает она обниматься в такую жару, не нужны ей его поцелуи, не нужен ей Люк. Сейчас все совсем не так, как было тогда, в «роллс-ройсе». И она чувствует — сейчас он нисколько не думает о ней, коротко обрезанные острые ногти впились в нее сзади… Чего он хочет? Испуг перешел в безмерный ужас, не только тело ее оказалось беспомощно перед его силой и упорством, сейчас он словно и не помнит, что она живой человек. И вдруг он выпустил ее, сел и непонятно закопошился, что-то тихонько щелкнуло.

— Надо поосторожнее, — выдохнул он. — Ляг, как надо, пора. Да не так! Ты что, вовсе ничего не понимаешь?

Нет; нет, Люк, ничего я не понимаю, хотелось ей закричать. Это отвратительно, непристойно, что ты со мной делаешь, уж наверно это против всех законов божеских и человеческих! Он навалился на нее всем телом, одной рукой давил на нее, другой так вцепился ей в волосы, что она не смела шевельнуть головой. Вздрагивая от чуждого, неведомого, она пыталась подчиниться Люку, но он был много крупней и шире, и от его тяжести и непривычной позы ей свело бедра судорогой. Даже сквозь туман страха и усталости она ощутила — надвигается неодолимое, неотвратимое, потом у нее вырвался громкий, протяжный крик.

— Тише ты! — глухо простонал он, выпустил ее волосы и поспешно зажал ей рот ладонью. — Ты что, хочешь всю гостиницу переполошить, черт возьми? Подумают, я тебя режу! Лежи смирно, больно будет, сколько полагается, и все. Лежи смирно, смирно лежи, слышишь!

Как безумная, она отбивалась от чего-то жестокого, непонятного, но Люк придавил ее всей тяжестью, ладонью заглушил ее крики, и пытка все длилась, длилась без конца. Люк не пробудил волнения в ее теле, и она чисто физически совершенно не готова была к происходящему, а Люк не унимался и все чаще, все громче, со свистом дышал сквозь стиснутые зубы; и вдруг что-то изменилось, он затих, вздрогнул всем телом, передернулся, и трудно глотнул. И наконец-то, слава богу, оставил ее, задыхаясь, вытянулся рядом на спине, и жгучая боль стала глуше.

— В следующий раз тебе уже не будет худо, — еле выговорил Люк. — Женщине всегда больно в первый раз.

Так что же ты мне заранее не сказал! — в ярости хотела бы крикнуть Мэгги, но не хватало сил вымолвить хоть слово, всем своим существом она жаждала одного — умереть. Не только от боли, но оттого, что поняла: для Люка она сама ничто, всего лишь приспособление для его удовольствия.

Во второй раз боль была ничуть не меньше, и в третий тоже; Люк злился, он воображал, что некоторое неудобство (так он определял ощущения Мэгги) чудом пройдет после первого же раза, и понять не мог, с какой стати она отбивается и кричит; в сердцах он повернулся к ней спиной и уснул. А Мэгги лежала на спине, слезы катились по вискам, смачивали густые волосы; умереть бы, умереть или вернуться к прежней жизни в Дрохеде…

Так вот о чем говорил отец Ральф, когда несколько лет назад сказал ей, что тот потаенный путь в ее теле связан с рождением детей? Приятным же образом открылся ей смысл его слов. Не удивительно, что он предпочел не объяснять подробнее. А Люку такое очень нравится, вот он и проделал все это три раза подряд. Ему-то явно не больно. И потому она ненавидит, да, ненавидит и все это, и его самого.

Она совсем измучилась, пыткой было малейшее движение; медленно, с трудом повернулась на бок, спиной к Люку, зарылась лицом в подушку и заплакала. Сон не шел, а вот Люк спал крепким сном, от ее робких, осторожных движений даже не изменился ни разу ритм его спокойного дыхания. Спал он очень спокойно и тихо, не храпел, не ворочался, и Мэгги, дожидаясь позднего рассвета, думала: если б достаточно было просто лежать рядом в постели, она бы, пожалуй, ничего не имела против такого мужа. А потом рассвело — так же внезапно и нерадостно, как с вечера стемнело; и так странно было, что не поют петухи и не слышно других голосов пробуждающейся Дрохеды, где утро шумно встречали овцы и лошади, свиньи и собаки.