Проснулся Люк, повернулся к ней, Мэгги почувствовала — он целует ее плечо, но она так устала, так затосковала по дому, что уже не думала о стыдливости, не стала укрываться.

— А ну, Мэгенн, дай-ка на тебя поглядеть, — скомандовал он и положил ей руку на бедро. — Будь паинькой, повернись ко мне.

Сегодня утром ей было все равно; морщась, она повернулась на другой бок и подняла на Люка погасшие глаза.

— Мне не нравится имя Мэгенн. — Только на такой протест ее и хватило. — Лучше зови меня Мэгги.

— А мне не нравится Мэгги. Но если тебе уж так не по вкусу Мэгенн, давай буду звать тебя Мэг. — Он мечтательно обвел всю ее взглядом. — До чего ж ты складненькая. — Коснулся ее груди, мягкого, равнодушного розового соска. — Вот что лучше всего. — Взбил повыше подушки, откинулся на них, улыбнулся. — Ну, Мэг, поцелуй меня. Теперь твой черед за мной поухаживать, может, тебе это придется больше по вкусу, а?

Никогда, до самой смерти не захочу тебя целовать, подумала Мэгги и посмотрела на его длинное мускулистое тело, поросшее темной шерстью на груди и на животе. А какие волосатые у него ноги! Мэгги росла среди мужчин, которые при женщинах никогда не снимали ничего из одежды, но в жару в открытом вороте рубашки видно было, что на груди у них растут волосы. Однако отец и братья были светловолосые, и в этом не было ничего отталкивающего; а этот, темноволосый, оказался чужим, отвратительным. У Ральфа голова была такая же темная, но Мэгги хорошо помнила, что грудь у него гладкая, смуглая, безволосая.

— Слышишь, что я говорю, Мэг! Поцелуй меня. Она перегнулась и поцеловала его; он подставил ладони чашками ей под груди и потребовал еще и еще поцелуев, потом потянул одну ее руку книзу. Она оторвала губы от подневольного поцелуя и в испуге посмотрела на то, что росло и менялось у нее под рукой.

— Нет-нет, Люк, больше не надо! — вскрикнула она. — Пожалуйста, прошу тебя, не надо!

Синие глаза оглядели ее пристально, испытующе.

— Так уж было больно? Ладно, поступим по-другому, только сделай милость, не будь такой деревяшкой.

Он притянул ее к себе и припал губами к груди, как в машине в тот вечер, когда она обрекла себя на это замужество. Тело Мэгги терпело, а мысли были далеко; хорошо хоть, что он не повторяет вчерашнего и нет той боли, больно просто потому, что все ноет от каждого движения. Мужчин невозможно понять, что за удовольствие они в этом находят. Это отвратительно, какая-то насмешка над любовью. Не надейся Мэгги, что все это завершится появлением ребенка, она раз и навсегда отказалась бы этим заниматься.

— Я нашел тебе работу, — сказал Люк, когда они завтракали в столовой гостиницы.

— Что ты, Люк? Ведь сначала я должна устроить для нас хороший, уютный дом. А у нас еще и нет никакого дома!

— Нам вовсе не к чему брать в аренду дом, Мэг. Я отправляюсь рубить сахарный тростник, все уже улажено. Лучшая артель рубщиков во всем Квинсленде — под началом одного малого по имени Арне Свенсон, у него там и шведы, и поляки, и ирландцы; покуда ты отсыпалась после поезда, я ходил к этому Свенсону. Ему не хватает одного работника, и он согласен взять меня на пробу. А стало быть, я поселюсь с ними со всеми в бараке. Работать будем шесть дней в неделю, от зари до зари. Мало того, мы будем разъезжать по всему побережью, смотря где найдется работа. Чем больше я нарублю, тем больше получу денег, а если справлюсь и Арне оставит меня в артели, буду выгонять в неделю не меньше двадцати фунтов. Двадцать кругляков! Представляешь?

— Я не понимаю. Люк, разве мы будем жить врозь?

— Иначе нельзя, Мэг! Артельные не согласятся, чтоб тут же в бараке жила женщина, а для тебя одной на что снимать дом? И ты вполне можешь работать, все деньги нам пригодятся для фермы.

— А где же мне жить? И на какую работу я пойду? Я умею пасти овец, так ведь тут их нет.

— Да, вот это жалко. Потому я и подыскал тебе работу с жильем, Мэг. И стол задаром, не будет у меня расхода на твою кормежку. Пойдешь служить горничной в Химмельхох, в дом Людвига Мюллера. У этого Мюллера богатейшие плантации сахарного тростника на всю округу, а жена хворая, не управляется одна по дому. Завтра утром я тебя к ним свезу.

— Когда же мы будем видеться. Люк?

— По воскресеньям. Людвиг знает, что мы женаты, он не против на воскресные дни тебя отпускать.

— Да, что и говорить, ты все устроил очень для себя удобно!

— Надо думать. Послушай, Мэг, мы же разбогатеем! Будем вкалывать вовсю и откладывать каждую монетку и очень скоро сможем купить лучший участок в Западном Квинсленде. У меня в джиленбоунском банке четырнадцать тысяч, да каждый год прибавляется по две тысячи, да тысячу триста, а то и побольше мы вдвоем в год заработаем. Это не надолго, лапочка, верно тебе говорю. Ну, улыбнись и расстарайся ради меня, ладно? Какая радость снимать дом, лучше сейчас потрудимся в полную силу, зато ты скорей начнешь хозяйничать в собственной кухне, верно?

— Что ж, если ты так хочешь… — Мэгги заглянула в свою сумочку. — Люк, ты взял мои сто фунтов?

— Я их положил в банк. Такие деньги с собой не носят, Мэг.

— Но ты взял их все! У меня не осталось ни пенни! А если мне надо будет что-нибудь купить?

— Да что тебе покупать, скажи на милость? Завтра утром ты будешь в Химмельхохе, там деньги тратить не на что. За номер в гостинице я сам заплачу. Пойми ты наконец, твой муж рабочий человек, и ты ж не балованная господская дочка, чтоб сорить деньгами. Твое жалованье Мюллер будет вносить прямо на мой счет в банке, и мой заработок пойдет туда же. На себя я ничего не трачу, Мэг, сама знаешь. К тому, что в банке, ни ты, ни я не притронемся, потому как это наше с тобой будущее, наша ферма.

— Хорошо, я понимаю. Ты очень здраво рассуждаешь, Люк. Ну, а если у меня будет ребенок?

На миг ему захотелось сказать ей правду — никакого ребенка не будет, пока они не обзаведутся фермой, — но что-то в выражении лица Мэгги заставило его об этом умолчать.

— Ну, тогда видно будет, раньше времени что беспокоиться, верно? По-моему, хорошо бы нам сперва завести ферму, а уж потом ребенка, будем надеяться, что так оно и получится.

Ни дома, ни денег, ни ребенка. Да и мужа, в сущности, нет. Мэгги вдруг засмеялась. И Люк тоже засмеялся, поднял чашку чая, словно провозглашая тост.

— Пью за французские подарочки! — сказал он. Наутро они пригородным автобусом — дряхлым «фордом» всего на двенадцать мест, без единого стекла в окнах — отправились в Химмельхох. Мэгги чувствовала себя лучше, потому что Люк не мучил ее: она сама подставила ему грудь, ему, видно, это нравилось ничуть не меньше, чем тот, другой ужас. А ей, несмотря на то, что она больше всего на свете хотела детей, попросту изменило мужество. В первое же воскресенье, когда все внутри заживет, можно будет снова попробовать, думала она. А может быть, ребенок уже и так будет, и тогда незачем больше маяться, пока она не захочет второго. Глаза Мэгги засветились оживлением, и она с любопытством поглядела в окно автобуса, тяжело ползущего по ярко-красной проселочной дороге.

Удивительный край, совсем не похожий на Джилли, и, надо признаться, есть в нем величие и красота, каких там нет и в помине. Сразу видно, засухи здесь не бывает. Почва совсем красная, цвета свежепролитой крови, и там, где земля не отдыхает под паром, сахарный тростник на ее фоне особенно хорош, длинные и узкие ярко-зеленые листья колышутся в пятнадцати — двадцати футах над землей на красноватых стеблях толщиной в руку. И Люк с восторгом объясняет — нигде в мире тростник не растет такой высоченный и такой богатый, не дает столько сахара. Слой этой красной почвы толстый, до ста футов, и состав ее самый питательный, в точности как надо, и дождя всегда хватает, поневоле тростник растет самолучший. И потом, больше нигде в мире не работают рубщиками белые, а белый, которому охота заработать побольше, самый быстрый работник.

— Из тебя вышел бы прекрасный уличный оратор, — усмехнулась Мэгги.

Люк подозрительно покосился на нее, но смолчал: автобус как раз остановился у обочины, где им надо было выйти.