По ушам неожиданно резанул истошный крик пришедшего в себя лейтенанта, но прозвучал он отчего–то низко и тягуче, словно залип в застывающем расплавленном гудроне:

— Тре–е–е-во–о–га-а! Ма–а–а-ги–и–и-и!

«Вот же, мля, бульонный кубик «магги», твою медь… — Мысли текли странно, медленно и вяло. Время как будто замедлило свой бег. Потеряв равновесие, я грохнулся со стула, но до встречи моего лба с полом, казалось, прошла целая вечность. — Ну вот, наконец–то! — подумалось мне, когда глаза начала застилать непроницаемая серая пелена. — Надеюсь, что хоть в этот раз сдохну окончательно и без дешевых фокусов. Слишком стар я для такой вота суеты… И не мой это мир… И не моя это страна… И не моя эта война… не моя… не моя… не моя…»

* * *

Из уничтоженного

протокола допроса

Зовут меня Илья Данилыч Резников. Пенсионер. Ветеран. Имею ранения и государственные награды. В общем, старая и никому не нужная перечница. Думал ли я, что доживу до такого… кхм… почтенного возраста? Сто два года… Это вам не хер в стакане! В стакане, между прочим, я храню вставные челюсти–присоски, ибо от остатков зубов еще в семидесятник избавился насовсем… Поэтому, никакому херу там не место!

Супружница моя, Глафира Степанна, царствие ей небесное, уж лет сорок как преставилась… Скучаю по ней, что и не передать словами! Красавица была, хохотушка… Тридцать лет и три года мы с ней… как в сказке… душа в душу… Только вот не померли в один день, как в сказке… И бабу я себе после так и не нашел. Не нужен был мне никто, кроме нее. Так и прожил остаток дней одиноким бобылем, как сыч… Детей пережил… А внуки и правнуки забыли… Разъехались кто куда, разлетелись… Так и доживал, ждал, когда Смертушка к себе приберет… Но и она, видимо, позабыла за давностию лет. Чай, тоже, не девка молодая.

Последние два года из дома почти не выходил, хоть и не боялся заразы новомодной. А чего мне бояться — отбоялся давно. И вот выперся как–то, за хлебушком… Хлебушка свежего прям до смерти захотелось… Хрустящего… С корочкой… Чтобы только–только из печи… Есть у меня рядом булочная, где такой вот хлеб выпекают… Если к определенному времени подойти — всегда горячей буханочкой разжиться можно. Покряхтел по–стариковски, вооружился тростью — штормит меня без нее. Ноги совсем слабые стали, не держат. И пошаркал себе… потихоньку… Раз шажок, два шажок — вот и хлебушка свежего раздобыл! Но идти в свою опостылевшую одинокую нору совсем не хотелось. Весна, лето почти. Теплынь. Люди спешат по своим делам…

Решил на реку сходить, благо недалеко. А то, глядишь, в последний раз на эту красоту гляну… Кто его знает, куда меня после смерти распределят? На райские кущи никакой надежды нет — не праведник я, совсем не праведник… Хоть и за правое дело, а людишек в свое время немало положил… Хотя, какие они люди? Нелюди! Но на скидку у апостола Петра все равно не рассчитываю — не тот я для небес контингент. А других в СМЕРШе и не держали. Да и после войны гнид всяких, по щелям забившихся, да по лесам схоронившихся, выискивать и пачками давить приходилось на службе в МГБ СССР…

Разморило в тепле, да тишине и не заметил, как просидел на берегу до самой темноты. Хлебушком свежим угостился, птичек–рыбок тоже покормил, да и домой, не торопясь, потащился. Уж не знаю, когда в следующий раз сподоблюсь…

Чуть–чуть до дома не дошел, когда из темной подворотни крик девичий донесся: спасите–помогите! Постоял, прислушиваясь: мало ли? А то показалось мож? Много чего в последнее время кажется… Но нет, действительно какая–то возня в подворотне… Нехорошая такая возня… Еще раз вскрик из темноты донесся, а потом глухое мычание и низкий голос, угрожающий… И прохожих на улице, как назло, нет совсем… А куда мне–то встревать? Просто плюнь в меня — и нету деда! Был, да весь вышел, даже растирать не нужно. Но деваться–то некуда — не привык я вот так, потихоньку, от опасности сваливать! Глядишь, и сумею чем бедной пособить…

— Эй, кто тут безобразит? — проскрипел я, входя под мрачную арку, откуда доносилось тяжелое дыхание и «мышиная» возня.

— Спаси… те… — вновь донеся до меня девичий вскрик, а после грязное ругательство и звук тяжелой оплеухи.

— Укусила, млять! — злобно прошипел невидимый истязатель. — Давай быстрее, Сява!

Черт бы побрал мою катаракту — левым глазом вообще не вижу ни хрена! На выходе из арки, в маленьком убогом дворике, освещаемом лишь одним тусклым фонарем, два крепких гопника зажали в углу хрупкую девчушку лет двадцати. Один из них прижимал её к стене, зажимая рот ладонью, а второй, задрав юбку, стаскивал с нее светлые трусики, которые трещали и расползались в его руках.

— Совсем страх потеряли, ублюдки? — Я, наконец–то, выполз из арки во двор и раскорячился под фонарем на подрагивающих ногах. Давненько я таких нагрузок не испытывал, совсем мышцы атрофировались от постоянного дефицита движения. — Свалите от греха подальше…

Отмороженные утырки поначалу замерли, среагировав на мой голос, а потом резко обернулись. Похоже, что мой «бравый» вид их нисколечко не испугал — это сразу стало ясно по их ухмыляющимся рожам. Ну а пристыдить я их и не надеялся — таким надо сразу либо челюсти с ребрами ломать, либо начислять по девять грамм свинца в их тупые черепушки! Других доводов они не понимают!

— Ты че дед, совсем ёб..лся на старости лет? — Бритый наголо молодчик, сдирающий с девчушки трусики, недобро оскалился, но предварительно стрельнул глазами по сторонам. — Вали нах отсель, бедолага, пока я добрый!

— Девочку отпустите и свалю! — Я продолжал стоять на своем, сжимая в ладони ручку трости так, что побелели пальцы.

Девчушка, уже не чаявшая увидеть хоть какого–то заступника, даже такого древнего, как говно мамонта, с новыми силами забилась в руках прижимающего её к стене гандона.

«Давай, родная, давай! Крутись, вырывайся! — мысленно подбадривал я её. — Другого шанса у тебя не будет!»

— Сява! А-а, сука! — вскрикнул бугай, когда девчонка вновь пустила в ход зубы. — Приземли этого старого пердуна! — И он отвесил девчонке оплеуху, от которой её голова резко мотнулась в сторону, а из носа брызнули струйки крови.

— Ща порешаем, братела! — Сява резко поднялся с корточек и, загребая пыль толстыми рубчатыми подошвами высоких башмаков, недобро надвинулся на меня. — Хана тебе, сморчок!

Он, не торопясь, подбирался ко мне, поигрывая накачанными руками и мощными грудными мышцами, едва не разрывающими белую майку, обтягивающую крепкий торс. Когда он выбрался под свет единственной лампы тусклого фонаря, я рассмотрел, что его руки покрыты сплошной синью татуировок. И вот нехорошие то были наколки — мерзкие! Насмотрелся я таких символов за годы войны, да и после… Такие метки разве что с кожей снимать, да прижигать каленым железом, чтобы не плодилась в нашем мире эта коричневая зараза! Слишком спокойно в мире стало, раз забывать такое начали и вновь напоказ выставлять…

Бритоголовый Сява тем временем подошел едва ли не вплотную и презрительно сплюнул прямо мне на башмаки.

— Готовься, старый, — расслабленно процедил он через губу, — твой паровоз отправляется в ад!

Нет, ну, не дебил ли? Не стоит недооценивать врага! Даже такую развалину, как я. Жаль, конечно, что я свой наградной наган с собой не захватил. Куда бы как легче «переговоры» прошли… Теперь–то чего жалеть? Трость в моей руке пришла в движение: я резко, насколько это возможно при суставах, побитых артритом, выставил её перед собой, слегка отведя рукоять назад. А затем, ухватив свободной ладонью за шафт [4], я со всей дури нанес удар. Словно бильярдный шар в лузу заколачивал. Утяжеленный металлический наконечник, да еще и слегка заостренный на конце (чтобы зимой по снежному накату не скользил), впился точно в солнышко ублюдку. Получи фашист гранату! Одного боялся — промазать, но бог миловал!

— Кхе! — Только и смог выхаркать Сява, сдуваясь, словно пробитый воздушный шарик и складываясь пополам. Белая майка в месте удара вмиг пропиталась кровью.