Мы выложили германский ход на земле.

За обратным скатом, в лощине, где не достаёт наблюдение, я велел размерить шагами и обозначить кольями и верёвкой то, что мы знали про левый бок: линию его окопа, оба поворота, нишу, где стои́т машина, боковой отросток, вход в убежище и место, где ход уходит к нему в тыл.

Размеры взяли из трёх источников: мой промер с наблюдательного пункта, показания пленных и то, что видел Ковтун, когда мы вычищали стык.

Кольев не хватило. Дальше клали шинели.

Потом я привёл туда сотню Сотникова и провёл их по этой верёвочной схеме шагом, потом ещё раз, потом ещё.

Не бегом. Шагом.

Наливайко сказал вслух:

— Гляди-ка, а поворот-то левее.

Я остановил их и заставил повторить вслух, кто за кем идёт.

Сбились двое. Их поставили в начало колонны, чтобы шли за старшим и не думали.

На восьмом мы прошли то же самое в темноте — вернее, с завязанными глазами: у кого нашлась портянка почище, тот завязал себе, у кого нет — шёл, зажмурившись, и врал, что зажмурился крепко.

Смеялись. Первый раз за трое суток я услышал, как эти люди смеются.

Смеялись, впрочем, недолго: на одной такой ходке трое сбились с направления и ушли в сторону, и стало ясно, что ночью это будет стоить не смеха.

Тогда мы завели верёвку.

Простая пеньковая верёвка с узлами через каждые десять шагов, за которую первая четвёрка держится левой рукой.

К полудню сотня знала, где стоит машина. Еще через пару часов каждая четвёрка знала своё место в колонне и своего старшего, и старшие знали, кто их заменит.

Между делом сотня Сотникова и мои люди присматривались друг к другу.

Сходились они туго. Мои пришли сюда и успели заслужить у сотниковских одно только: что при них отменили атаку. Сотниковские сидели тут одиннадцать суток и заслужили всё остальное.

К обеду это разрешилось само, и разрешилось не разговором.

Кашевар сотниковской третьей роты, раздавая, налил моему гренадеру жиже, чем своим, — не со зла, а потому, что своих знал в лицо. Гренадер ничего не сказал и отошёл.

Тогда Наливайко забрал у него котелок, вернулся к котлу и молча подставил.

Кашевар долил.

Никто ничего не объяснял ни до, ни после, и к вечеру у котлов уже стояли вперемешку.

После я развёл партии по задачам.

Прежде чем разводить, я сказал им то, что сказал бы всякий, и то, чего никто из них, кажется, не ждал.

— Задача не в том, чтобы взять этот ход. Задача в том, чтобы к утру с него нельзя было бить вдоль по выступу. Ежели мы возьмём его и не удержим — задача не выполнена. Ежели мы не возьмём, а собьём с него машину и заставим его бросить бок — задача выполнена.

— И последнее. Отходим по условию. Условие такое: если через полчаса после входа мы не стоим на втором повороте — отходим все, и отходим по счёту, а не бегом. Условие повторить старшим вслух.

Ковтун повторил задачу своим, простым языком, и вышло точнее.

Первая, под Ковтуном, — сорок человек: входит первым проходом, идёт вправо, снимает нишу с машиной и держит поворот.

Вторая, под Туровым, — сорок: входит вторым, идёт влево, забивает ход, ведущий к немцу в тыл, и держит его.

Третья, под Ветлугиным, — двадцать: подноска. Ящики, вода, маты.

Резерва у меня не было вовсе, и это стояло третьим в моём вчерашнем расчёте, и никуда не делось.

Гранаты считал Ветлугин, и считал он их вслух, при мне, дважды.

Я записал оба и подумал, что у меня набирается длинный список людей, которые дают мне что-то не по приказу.

С водой было хуже, чем с гранатами.

Питьевой оставалось по две кружки на человека в сутки, а для кожухов — по ведру на каждую машину. Я велел воду, назначенную для чая, тоже держать у машин и объявил это сам, чтобы не объявляли ротные.

Взамен приказал выдать по два куска сахару на человека — сахар у Сотникова был, он берёг его с восьмого числа для раненых, и раненых стало меньше, чем сахара.

Люди отнеслись к этому серьёзнее, чем я ожидал.

Сахар в окопе — не лакомство. Это то, что суют в карман перед делом, и то, что после находят в кармане у убитого.

Кожину я в ту ночь дела не дал.

Он пришёл сам, прихрамывая, и стал у входа в нишу, и я сказал ему прежде, чем он открыл рот:

— Прапорщик, у вас рана в бедре четвёртые сутки. В окоп вы не пойдёте.

— Господин капитан, я говорю по-немецки.

— Знаю. Я тоже шлвлою по-немецки, не хуже вашего. Вы же будете говорить по-немецки отсюда: примете пленных и раненых, ихних и наших, и разберёте бумаги, если возьмём.

Он подумал и не стал спорить, и это было хуже, чем если бы стал.

— Господин капитан, — сказал он, помолчав. — Я вас об одном прошу. Когда вернётесь, скажите мне числа сразу. Не через час.

— Отчего?

— Оттого что за этот час я успею придумать, что всё обошлось.

Я обещал.

Он ушёл к своей нише — принимать бумагу, ящик под трофеи и фонари, — и до самого выхода я его больше не видел.

* * *

Молчанова у меня здесь не было, и это было хуже всего.

Артиллерийского наблюдателя мне обещали ещё в штабе армии — с бумагой, с правом требовать огня, — но человека, который умеет лежать в чужом окопе с трубкой у уха и говорить в неё ровным голосом, покуда рядом бьют, обещанием не заменишь.

Дали телефониста и катушки. Дали и наблюдателя — молодого подпоручика из дивизионной артиллерии…

Я провёл его по выкладке из кольев, показал, откуда он будет смотреть, и спросил, доводилось ли ему прежде корректировать ночью с передового.

Он ответил честно: не доводилось.

— Тогда так. Стрелять будете по трём заранее записанным местам, и только по ним. Никаких поправок на слух. Заявку даёте по номеру, номера у вас на бумажке, бумажку держите в кармане, а не в руке.

— А ежели понадобится куда-нибудь ещё?

— Тогда не будете стрелять вовсе.

Он обиделся, но записал.

К вечеру вода поднялась ещё на вершок.

Она шла из воронки, из низины и просто из земли, потому что днём стояло плюс четыре и снег в тылу пошёл разом, и ходы наполнялись быстрее, чем их успевали вычерпывать.

В третьей роте стояло по колено.

Я обошёл оба готовых прохода перед сумерками, посмотрел на них с бруствера в бинокль и увидел то, что и должен был увидеть: узкую тропу в проволоке, невидимую с двадцати шагов и видную с семидесяти, если знать, куда смотреть.

Немец знал, куда смотреть.

Он нашёл первый проход — я видел, как двое ходили вдоль его края и один нагнулся, — и не стал ни латать, ни минировать.

Он просто поставил напротив него машину.

Я смотрел на это в бинокль и за это время успел передумать три раза.

Сперва решил, что проход надо бросить.

Потом — что бросать нельзя: бросишь один, он поймёт, что есть второй, и станет искать, и до темноты найдёт.

Потом додумал до конца и понял, что он сделал мне подарок, сам того не желая: покуда его машина стоит против первого прохода, она не стоит против второго, а машина у него на этом боку одна — мы её считали трижды, и трижды выходила одна.

Её выкатили и поставили не в нишу, а открыто, за мешками, и это означало, что он не прячет: он показывает.

— Приглашает, — сказал Туров.

— Приглашает.

— И что теперь? Идти вторым?

— Вторым пойдёт первая партия. И первым тоже пойдёт первая партия.

Туров посмотрел на меня.

Объяснять я не стал при людях, а объяснил после, когда мы сошлись у карты, выложенной кольями: пойдут по обоим, и по первому пойдут первыми, и пойдут по нему четверо, и задача этих четверых — не пройти, а быть замеченными.

— Это самоубийство, — сказал Ветлугин.

— Это работа, — сказал Ковтун. — Четверо не пройдут, ежели побегут. Ежели поползут по краю, по воде, и после лягут — постоят минуту и уйдут.

— А ежели не уйдут?

Ковтун промолчал.

Я тоже промолчал, потому что честного ответа у меня не было, а нечестного давать не хотел.

— Четверо на минуту, — повторил Ветлугин. — А если он положит их за полминуты?