Эмма не понимала, как Мад может там сидеть, когда окровавленные останки Спрая еще лежат посреди вспаханного поля. Каждый раз, поднимая бинокль, чтобы посмотреть на корабль, она не могла не видеть и их.

«Дети и старики, – подумала Эмма, – воспринимают мир не так, как мы. Способность чувствовать появляется лет в восемь-девять, как у Сэма, и боль будет терзать лет до пятидесяти; потом она понемногу отпускает, и человек становится бесчувственным».

Но тогда Мад ничего не чувствует уже лет тридцать, а вот этого быть не может. И Папа, которому через год будет пятьдесят, значит, уже на пороге. Это зависит от человека, решила Эмма. Может быть, бесчувственность передается по наследству, как седина в тридцать лет, или рак, как у ее матери, которую Эмма едва помнила, все время в розовой пижаме, потому что та все время лежала по больницам.

– Если бы она жила дольше, – нередко спрашивала Эмма у бабушки, – стала бы я другой?

– Нет, – говорила Мад, – с какой стати?

– Знаешь, – отвечала Эмма, – есть же влияние матери, материнская любовь.

– Я давала тебе это.

– Да, конечно, но…

Эта несчастная женщина в розовой пижаме, конечно, любила мужа и дочь, но страдания вырвали ее из жизни, как Эмилию Бронте…

Однажды Эмма спросила:

– Ты мне толком не рассказывала. Какая она была? Не внешность, а все остальное?

И Мад посмотрела внучке прямо в глаза и сказала со свойственной ей пугающей прямотой:

– Дорогая, она была славная, но, честно говоря, ужасно глупая. Не могу понять, что в ней нашел Папа.

С тех пор, когда Эмма совершала что-нибудь глупое: говорила какую-нибудь нелепость, разбивала тарелку или забывала заправить машину – она чувствовала себя похожей на мать и что Мад ее за это презирает. Что усложняло жизнь.

Чуть позже, когда она шла в столовую за Мад убрать посуду после обеда (обычно они ели вдвоем, но сегодня Эмме показалось, что лучше побыть с Дотти на кухне, помочь ей с мальчишками), она увидела, что еда осталась нетронутой, а в столовой никого нет. Бабушка, наверное, ушла опять к себе в спальню, и, мучаясь угрызениями совести, – может, она плохо себя чувствует, – Эмма побежала наверх. В спальне тоже никого не было. Эмма выглянула в окно и увидела склоненную фигуру Мад в поле. Она копала землю садовой лопатой Джо. То есть только что закончила копать. Сейчас она засыпала землей яму, а того, что когда-то было Спраем, уже не было. Закончив, она оперлась на лопату и посмотрела на море. Военный корабль по-прежнему стоял на якоре, и часть вертолетов вернулась на борт. На мрачном ноябрьском небе проглядывали лучи солнца. На кормовом флагштоке ясно вырисовывался звездно-полосатый флаг.

Мад повернулась и медленно пошла по дорожке, ведущей к саду. Эмма спустилась вниз по лестнице. Лучше промолчать. Лучше притвориться, что ничего не видела. Она спряталась в туалете на первом этаже, подождала, пока бабушка вернулась в дом и сбросила ботинки в прихожей. Затем Эмма услышала, как Мад, пройдя в библиотеку, зовет Фолли. Эмме было понятно, что последует за этим. Мад отдаст еду Фолли и никому об этом не скажет, так что Дотти подумает, что она пообедала. И Эмма угадала. Покинув укрытие и войдя в библиотеку, она увидела, что Мад ищет очки, а Фолли облизывается.

– А, вот и ты, дорогая, – сказала Мад. – Я тебя искала.

«Лгунья, – подумала Эмма. – Обманщица ведь, невыносимая лгунья, но любимая».

– Скажи Дотти, что мясо очень вкусное, но овощи съесть не смогла – я не слишком проголодалась.

«Я бы тоже не чувствовала голода, – подумала внучка, – только что похоронив растерзанную собаку».

– В новостях в тринадцать часов ничего интересного не было, – сказала Эмма, – повторили выступление адмирала. Мы переключили на новости из Лондона, но и там то же самое. Только выступал главнокомандующий сухопутными войсками, генерал какой-то. Слова чуть другие, но в остальном точь-в-точь.

– Я знаю, – сказала Мад. – Я тоже смотрела.

– Может, в Лондоне вообще что-то безумное творится? Как ты думаешь, чем занят Папа?

– Ходит по коридорам власти. Если осталась какая-либо власть.

Эмме всегда было интересно, почему ее бабушка до последнего выгораживает своих приемных мальчишек, помогает им и покрывает все их проступки, но своего собственного сына нередко осуждает. Раньше она говорила, что Папа хвастун. И это свое тщеславие он унаследовал не от нее, часто повторяла она, и не от отца-драматурга, который всегда оставался веселым и оригинальным, а похоже, что от прадедушки-священника, который так и не дослужился до епископа. Мад всегда настаивала на том, что ее сын Виктор только делает вид, что знает всех в верхах, держит руку на пульсе всего мира и что самые высокопоставленные люди обращаются к нему за советом по всем вопросам от банковского дела до политики.

– Но, может, это и правда, – говорила Эмма; защищая отца.

– Чепуха, – отвечала Мад. – Если я прошу у Вика совета, он всегда неправильный. Как-то раз он заставил меня купить какие-то акции на бирже ценных бумаг – и они тут же упали в цене. С тех пор я его не слушаю.

– Но это же было так давно!

– Неважно. На его советы положиться нельзя.

Вдвоем они прошли в музыкальную комнату. Комнату называли музыкальной из-за рояля, на котором никто никогда не играл. Но это была любимая комната Мад, и она всегда держала в ней цветы, хотя бы засушенные гортензии. По комнате развешаны фотографии Мад в различных ролях, и Эмма в душе считала это тщеславием, но в старости, наверное, приятно вспомнить молодые годы, когда ты была знаменитостью.

– Послушай, что я тебе скажу, – произнесла Мад, бросая в камин полено, аккуратно распиленное Джо. – У меня такое чувство, что Папа знал, что что-то должно произойти.

– То есть? – спросила Эмма.

– Несколько дней тому назад у нас с ним был очень странный разговор по телефону, я сразу хотела тебе рассказать, но забыла. Он твердил, что нам с тобой надо на пару дней поехать в Лондон и погостить у него, так как много что нужно обсудить, а когда я предложила ему приехать сюда, он ответил, что это сделать тяжело, и он – хм, скажем так – что-то скрывал. Я ответила, что об этом не может быть и речи: как оставить Дотти управляться со всей оравой, особенно во время каникул, и он сказал: «Черт с ней, с Дотти, и с детьми. Смотри, не пожалей об этом». Не пожалей – вот что было странно… А потом он повесил трубку.

Эмма задумалась.

– Не знаю, – медленно произнесла она. – Папа действительно иногда волнуется. Думает, что ты себя перетруждаешь. Ну и, конечно, ему неинтересно с мальчишками, вот почему он так редко сюда приезжает.

Над домом появились вертолеты. Один из них летел так низко, что из-за шума стало невозможно разговаривать дальше.

–Смотри, – сказала, точнее прокричала, Мад. – Кажется, он хочет приземлиться.

Вертолет, опустившись к вспаханному полю, пролетел над изгородью и завис над пастбищем, начинавшимся за садом вдоль дороги. Он опускался все ниже и ниже, паря будто ястреб, – винты крутились, шум стоял оглушающий, – а затем очень медленно опустился на землю в центре поля. Несколько минут лопасти вращались по инерции, затем остановились. Открылся люк, и из вертолета вышли шесть или семь человек.

– Они направляются к нам, – сказала Эмма.

Двое солдат пошли через поле к дороге. Они перелезли через проволоку и пересекли лужайку, направляясь к калитке. Эмма с беспокойством взглянула на бабушку. Хорошо еще, что она не в кепке, – по крайней мере сейчас она не так сильно напоминает Мао. Вообще-то сейчас, когда ее седые волосы зачесаны наверх, она выглядит очень даже неплохо. Даже внушительно. С другой стороны, лучше бы она оделась во что-нибудь, более подобающее своему преклонному возрасту, – скажем, в приличную юбку и шерстяную кофту, лучше голубую, а не в эту робингудовскую куртку с кожаными рукавами.

– Что будем делать? – спросила Эмма.

– Сыграем с листа, – сказала Мад.

Вдвоем они вышли на крыльцо, так же как утром, а двое солдат, пройдя через калитку, зашагали по дорожке.