– Не видела ни одной полицейской машины, – ответила сестра Беннет, – а местное отделение полиции превращено в военный пост, или в пост морской пехоты, я уж не знаю. Все из-за этого взрыва на корабле. Они считают, что виноваты все мужчины, женщины и дети, и наказывают нас. Ничего этого не было бы, если бы не взрыв…

– Не знаю, не знаю, – произнесла Мад.

Эмма понимала, о чем сейчас думает бабушка. По теории Мад, все меры, предпринятые, чтобы лишить их информации и возможности перемещаться, все равно были бы введены в действие, совершенно независимо от взрыва на корабле. Более строгие ограничения уже вступили в силу после гибели капрала Вэгга, а даже если бы не было взрыва, то подрывные действия, выразившиеся в операции «дерьмовозка», вызвали бы карательные меры и повальные аресты, хотя, может, и в меньших, чем сейчас, масштабах.

– Они оскандалились и нервничают, – объяснила Мад Эмме. – Помнишь, что нам говорил Вик? Морские пехотинцы не могут позволить себе проиграть. Как и наше коалиционное правительство, поддерживающее затею с СШСК. Население должно выглядеть всецело поддерживающим союз, необходимо его подкупить, умаслить, принудить – что поможет быстрее. Саботаж должен быть наказан – так сказал премьер-министр. И, осмелюсь предположить, что, произойди этот взрыв не у нас, а в Суффолке, мы бы согласились с его словами.

– Кое-кто согласился бы, – подтвердила Эмма, – но только не ты. Ты твердо заняла позицию с первого же дня. Не забуду твое лицо, когда Спрая разорвало на куски там, на распаханном поле, и ты бы ощущала то же самое, застрели они нашу собаку в Корнуолле или на острове Мэн.

Мад не стала отнекиваться. Она отвернулась, держа в руке пилу, – день в пятницу приказано было посвятить валке кустарника, к этой работе привлекли и старших мальчишек. Убили собаку, убили человека, уничтожили корабль, изолировали от внешнего мира маленький городок, арестовали его мужское население… и во имя чего? Чтобы больше людей, таких как Папа, летали по всему миру, жонглируя финансами? Чтобы все больше разочарованных, обманутых безработных людей эмигрировало в тщетной надежде найти где-нибудь лучшую жизнь, а оставшиеся и не думали делиться и помогать, а только боролись бы и старались опередить соседа? Должен быть ответ, думала Эмма, но никому он не известен. И бесполезно обращать взгляд в прошлое, говорить о падении Рима и о том, как общество прогнило две тысячи лет тому назад: мужчины и женщины рассиживали, занятые поглощением вина и лицезрением гладиаторских поединков, а христиане должны были скрываться в катакомбах; когда христиане взяли верх, они оказались не многим лучше: сжигали людей на кострах и вздергивали на дыбе. Даже в Нагорной проповеди нет ответа; слова «блаженны алчущие и жаждущие правды»[27] вызывают в воображении толпы мужчин и женщин, молящихся как безумные, стоя на коленях в темной церкви, а после этого осуждающе смотрящих на тех, кто всего лишь навсегда взялся за руки или оступился в темноте. И вдруг Эмма вспомнила Уолли Шермена, бедного безобидного Уолли Шермена, желавшего только добра, который даже на фейерверке хотел только тепла и близости, как все молодые люди в обеих странах. Уолли Шермен, который не побоялся, возможно даже подвергая себя опасности, предупредить ее о грозящих ограничительных мерах и… не осталось ничего. Вот он разговаривает, может, смеется, а может, обедает на борту корабля, перед тем как отправиться на берег, и в следующий миг… кусочки, все кончено, как со Спраем. Если много людей убито за один раз, меньшее ли преступление – убийство одного человека? «Я не знаю, Энди, не знаю. Мне только двадцать, и говорят, что перед нами весь мир, но и Папе было когда-то двадцать, и он считал мир своим, и давным-давно Мад тоже было двадцать, она смеялась над аплодирующей публикой, улыбалась с открыток, а когда я буду такой же старой, как она, то ничего не изменится…»

Обрывки этих мыслей проносились в голове Эммы еще до прихода сестры Беннет и не покинули ее и после. Эмма проводила ее до полпути по вспаханному полю, но на ферму не пошла: дома слишком много работы; глядя вслед коренастой фигуре в голубом пальто, поднимающейся по грязной тропинке с дороги вдоль обрыва, показывающей пропуск медсестры неприветливому угрюмому постовому, идущей во имя любви к семье и людям вообще, Эмма думала, что страна выживет благодаря тысячам таких женщин, как сестра Беннет, принимающих в мир новорожденных и облегчающих страдания умирающих. Они никому не известны, кроме соседей, и стоит им переехать, как их уже не помнят; они не становятся богатыми, не становятся знаменитыми, они – кроткие, наследующие землю не для того, чтобы держать ее во владении, а для того, чтобы передавать ее как надежду, как уклад жизни.

– И ты одна из них, – сказала Эмма Дотти, увидев, как та просеивает последний мешочек муки, чтобы спечь мальчишкам хлеб. А после того, как хлеб испечется в глиняной духовке, которая без дела простояла в подвале не менее ста лет, Дотти украсит его яблоками, запеченными в горшке на огне старого камина.

– Я одна из кого? – переспросила Дотти; ее круглое лицо прорезали усталые морщины: как им протянуть следующую неделю, если не будет продуктов, электричества и воды, кроме той, что они кипятят, набирая из мутного колодца; без Джо, без Терри – как им протянуть наступающие дни?

– Ты одна из блаженных, – сказала Эмма, – одна из кротких.

Дотти оторвала взгляд от теста.

– Кротких? – повторила она. – Блаженных? Что кроткого или блаженного в том, что пытаешься одним мешочком муки накормить четверых подрастающих ребят с волчьим аппетитом? Буду работать, пока не свалюсь с ног, но разве это кротость. Что касается блаженных, то я никогда не была святой, вот они – блаженные. – Дотти отряхнула с рук муку, и вдруг тело ее обмякло, на лице прорезались морщины. – Боюсь и думать, что они делают с моим мальчиком.

Моим мальчиком… Первый из приемной семьи, избалованный Терри – ее питомец. Дотти, милая Дотти плакала, и Эмму потрясли слезы пожилой женщины, и, чуть-чуть не зарыдав сама, она обняла ее и прижала к себе.

– Они не тронут его, не посмеют, – сказала Эмма. – Он вернется, будет опять, как всегда, передразнивать и насмешничать, научит Колина еще более страшным ругательствам, обещаю тебе.

– Как ты можешь обещать, ты же не знаешь, – сказала Дотти. – А я думала, что морские пехотинцы должны стать нашими друзьями, что они здесь появились, чтобы помочь нам, но после того, как они со мной так разговаривали, обшарили весь дом от кухни до подвала и увезли наших мальчиков в грузовике, будто скот… Где же наша армия, почему не защищает нас, где полиция, куда смотрит правительство? Так бывает в других странах, но не у нас. Не здесь.

«Здесь такого не может быть, – подумала Эмма, – у нас это невозможно, так всегда говорили англичане, даже в войну под бомбами, потому что они были едины на родной земле. Сейчас уже не так».

– Давай попробуем продержаться, будем мужественны, – сказала Эмма вслух. – Не надо сдаваться. Надо принимать все как есть, каждую минуту, каждый час, каждый день.

Вот уже два дня нет Джо и Терри. А кажется, что прошло два года. Этот ужас, охватывающий их по утрам, ожидание, что вот-вот случится нечто еще более страшное: морская пехота в порядке устрашения расстреляет двоих из каждой дюжины арестованных, и эти двое будут Джо и Терри. Страх, что не вернется больше Папа, поселится в Бразилии, думая, что на родине ничего хорошего ждать не приходится. Боязнь, что кто-нибудь из мальчишек заболеет, проснется от приступа аппендицита, а без телефона Бевила Саммерса им не вызвать. Страх, что доктора тоже увезли в грузовике морские пехотинцы, и не осталось никого, абсолютно никого, кто бы мог прийти им на помощь.

Хватит, сказала она себе, хватит. Так можно довести себя до срыва, до истерики, а если сдастся она, молодая, двадцатилетняя, то что ожидает старых и малых?

– Научи меня, – попросила она Дотти, беря в руки тесто. – Я ничего не умею. Пора учиться. Если я даже хлеб печь не умею, то кому я нужна?

вернуться

27

Матф. 5, 6. 278