В ресторане «Тулузский негр» мы пили хороший кагор, заказывали четверть бутылки, полбутылки, а то и целый графин и обычно на одну треть разбавляли вино водой. Дома, над лесопилкой, у нас было корсиканское вино, отличавшееся большой крепостью и низкой ценой. Это было подлинно корсиканское вино, и даже если его разбавить водой наполовину, оно все же оставалось вином. В Париже в то время можно было неплохо жить на гроши, а периодически не обедая и совсем не покупая новой одежды, можно было иной раз и побаловать себя. Из «Селекта» я сразу ушел, как только увидел там Гарольда Стирнса, который наверняка заговорил бы о лошадях, а от этих животных я только что с чистой совестью и легким сердцем решил отречься навсегда. Исполненный в тот вечер сознания своей праведности, я прошел мимо всего набора завсегдатаев «Ротонды» и, презрев порок и стадный инстинкт, перешел на другую сторону бульвара, где было кафе «Купол». В «Куполе» тоже было полно, но там сидели люди, которые хорошо поработали.

Там сидели натурщицы, которые хорошо поработали, и художники, которые работали до наступления темноты, и писатели, которые закончили дневной труд себе на горе или на радость, и пьяницы, и всякие любопытные личности — некоторых я знал, а другие были просто так, реквизитом. Я прошел через зал и подсел к Пасхину, с которым были две сестры-натурщицы. Пасхин помахал мне, когда я еще стоял на тротуаре улицы Деламбра, размышляя, зайти выпить или нет. Пасхин был очень хороший художник, и он был пьян-целеустремленно и привычно пьян, но при этом сохранял полную ясность мысли. Обе натурщицы были молодые и хорошенькие. Одна-смуглая брюнетка, маленькая, прекрасно сложенная, обманчиво-хрупкая и порочная. Другая — — ребячливая и глупая, но очень красивая недолговечной детской красотой. Ее фигура уступала фигуре сестры-она была какая-то очень худая, как, впрочем, и все той весной.

— Добрая сестра и злая сестра, — сказал Пасхин. — У меня есть деньги.

Что будешь пить?

— Une demi-blonde[24] — сказал я официанту.

— Выпей виски. У меня есть деньги.

— Я люблю пиво.

— Если бы ты действительно любил пиво, ты бы сидел у Липпа. Ты, наверно, работал.

— Да.

— Двигается?

— Как будто.

— Прекрасно. Я рад. И тебе пока еще ничего не надоело?

— Нет.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать пять.

— Хочешь переспать с ней? — Он посмотрел на темноволосую сестру и улыбнулся. — Ей это будет полезно.

— Наверно, с нее на сегодня хватит и вас.

Она улыбнулась мне, приоткрыв губы.

— Он распутник, — сказала она, — но очень милый.

— Ты можешь пойти с ней в студию.

— Нельзя ли без свинства? — сказала светловолосая сестра.

— А тебя кто спрашивает? — отрезал Пасхин.

— Никто. Захотела и сказала.

— Будем чувствовать себя свободно, — сказал Пасхин. — Серьезный молодой писатель, и доброжелательный мудрый старый художник, и две молодые красивые девушки, у которых впереди вся жизнь. Так мы и сидели, и девушки прихлебывали из своих рюмок, Пасхин выпил еще один коньяк с содовой, а я пил пиво, но никто не чувствовал себя свободно, кроме Пасхина. Брюнетка то и дело меняла позу, выставляя себя напоказ, поворачивалась в профиль так, чтобы свет подчеркивал линии ее лица, и показывала мне обтянутую черным свитером грудь. Ее коротко подстриженные волосы были черные и гладкие, как у восточных женщин. — Ты целый день позировала, — сказал ей Пасхин. — Тебе непременно надо демонстрировать этот свитер здесь, в кафе?

— Мне так нравится, — сказала она.

— Ты похожа на яванскую куклу, — сказал он.

— Не глазами, — сказала она. — Это не так просто.

— Ты похожа на бедную, совращенную poupйe[25]. — Может быть, — сказала она. — Но зато живую. А о тебе этого не скажешь.

— Ну, это мы еще увидим.

— Прекрасно, — сказала она. — Я люблю доказательства.

— Тебе их было недостаточно сегодня?

— Ах, это, — сказала она и подставила лицо последним отблескам вечернего света. — Тебя просто взбудоражила работа. Он влюблен в свои холсты, — сказала она мне. — Вечно какая-нибудь грязь. — Ты хочешь, чтобы я писал тебя, платил тебе, спал с тобой, чтобы у меня была ясная голова и чтобы я еще был влюблен в тебя, — сказал Пасхин. —

Ах ты, бедная куколка.

— Я вам нравлюсь, мосье, не правда ли? — спросила она.

— Очень.

— Но вы слишком большой, — сказала она огорченно.

— В постели все одного роста.

— Неправда, — сказала ее сестра. — И мне надоел этот разговор. — Послушай, — сказал Пасхин. — Если ты считаешь, что я влюблен в холсты, завтра я нарисую тебя акварелью.

— Когда мы будем ужинать? — спросила ее сестра. — И где?

— Вы с нами поужинаете? — спросила брюнетка.

— Нет. Я иду ужинать со своей lйgitime[26]. — Тогда жен называли так.

А теперь говорят: моя rйguliиre[27].

— Вы обязательно должны идти?

— И должен и хочу.

— Ну, тогда иди, — сказал Пасхин. — Да смотри не влюбись в машинку.

— В таком случае я стану писать карандашом. — Завтра акварель, — объявил он. — Ну ладно, дети мои, я выпью еще рюмочку, и пойдем ужинать, куда вы захотите.

— К «Викингу», — сказала брюнетка.

— Именно, — поддержала ее сестра.

— Ладно, — согласился Пасхин. — Спокойной ночи, jeune homme[28].

Приятных снов.

— И вам того же.

— Они не дают мне спать, — сказал он. — Я никогда не сплю.

— Усните сегодня.

— После «Викинга»? — Он ухмыльнулся, сдвинув шляпу на затылок. Он был больше похож на гуляку с Бродвея девяностых годов, чем на замечательного художника. И позже, когда он повесился, я любил вспоминать его таким, каким он был в тот вечер в «Куполе». Говорят, что во всех нас заложены ростки того, что мы когда-нибудь сделаем в жизни, но мне всегда казалось, что у тех, кто умеет шутить, ростки эти прикрыты лучшей почвой и более щедро удобрены.

Эзра Паунд и его «Бель Эспри»

Эзра Паунд был всегда хорошим другом и всегда оказывал кому-то услуги. Его студия на Нотр-Дам-де-Шан, в которой он жил со своей женой Дороти, была так же бедна, как богата была студия Гертруды Стайн. Но в ней было много света, и стояла печка, и стены были увешаны картинами японских художников, знакомых Эзры. Все они у себя на родине были аристократами и носили длинные волосы. Когда они кланялись, их черные блестящие волосы падали вперед. Они произвели на меня большое впечатление, но картины их мне не нравились. Я их не понимал, хотя в них не было тайны, а когда я их понял, то остался к ним равнодушен. Очень жаль, но я тут ничего не мог поделать. А вот картины Дороти мне очень нравились, и сама Дороти, на мой взгляд, была очень красива и прекрасно сложена. Еще мне нравилась голова Эзры работы Годье-Бржески и все фотографии творений этого скульптора, которые показывал мне Эзра и которые были в книге Эзры о нем. Кроме того, Эзре нравились картины Пикабиа, но я тогда считал их никудышными. И еще мне не нравились картины Уиндхема Льюиса, которые очень нравились Эзре. Ему нравились работы его друзей, что доказывало глубину его дружбы и самым губительным образом отражалось на его вкусе. Мы никогда не спорили об этих картинах, так как я помалкивал о том, что мне не нравилось. Я считал, что любовь к картинам или литературным произведениям друзей мало чем отличается от любви к семье и, следовательно, критиковать их невежливо. Порой приходится немало вытерпеть, прежде чем начнешь критически отзываться о своих близких или родных жены; с плохими же художниками дело обстоит проще, потому что они, в отличие от близких, не могут сделать ничего страшного и ранить в самое больное место. Плохих художников просто не надо смотреть. Но даже когда вы научитесь не смотреть на близких, и не слышать их, и не отвечать на их письма, все равно у них останется немало способов причинять зло. Эзра относятся к людям с большей добротой и христианским милосердием, чем я. Его собственные произведения, если они ему удавались, были так хороши, а в своих заблуждениях он был так искренен, и так упоен своими ошибками, и так добр к людям, что я всегда считал его своего рода святым. Он был, правда, крайне раздражителен, но ведь многие святые, наверно, были такими же. Эзра попросил, чтобы я научил его боксировать, и вот как-то вечером во время одного из таких уроков у Эзры в студии я и познакомился с Уиндхемом Льюисом. Эзра начал боксировать совсем недавно, и мне было неприятно учить его в присутствии его знакомого, и я старался, чтобы он показал себя с лучшей стороны. Однако это не очень получалось, потому что Эзра привык к приемам фехтования, а мне надо было научить его работать левой и выдвигать вперед левую ногу, а потом уже ставить параллельно ей правую. Это были самые элементарные приемы. Но мне так и не удалось научить его хуку левой, а правильное положение правой было для него делом далекого будущего. Уиндхем Льюис носил широкополую черную щляпу, в которых обычно изображают обитателей Латинского квартала, и был одет, как персонаж из «Богемы». Лицо его напоминало мне лягушку-обыкновенную лягушку, для которой Париж оказался слишком большой лужей. В то время мы считали, что любой писатель, любой художник может одеваться в то, что у него есть, и что для людей искусства не существует официальной формы; Льюис же был одет в мундир довоенного художника. На него было неловко смотреть, а он презрительно наблюдал, как я увертывался от левой Эзры или принимал удары на открытую правую перчатку.

вернуться

24

Полкружки светлого (франц.).

вернуться

25

Кукла (франц.).

вернуться

26

Законная (франц.).

вернуться

27

Постоянная (франц.)

вернуться

28

Молодой человек (франц.).