— Большое спасибо, — сказал я. — Когда мадам вернется, пожалуйста, передайте ей, что я в «Лила».

— Она ушла с какими-то знакомыми, — сказала хозяйка и, запахнув лиловый халат, зашагала на высоких каблуках в свои владения, оставив дверь открытой.

Я пошел по улице между высокими белыми домами в грязных подтеках и пятнах, у залитого солнцем перекрестка свернул направо и вошел в полумрак «Лила».

Знакомых там не оказалось, я вышел на террасу и увидел Ивена Шипмена, ждавшего меня. Он был хорошим поэтом, а кроме того, понимал и любил лошадей, литературу и живопись. Он встал, и я увидел высокого, бледного и худого человека, несвежую белую рубашку с потрепанным воротничком, тщательно завязанный галстук, поношенный и измятый костюм, пальцы чернее волос, грязные ногти и радостную, робкую улыбку-улыбаясь, он не разжимал рта, чтобы не показывать испорченные зубы. — Рад вас видеть, Хем, — сказал он.

— Как поживаете, Ивен? — спросил я.

— Так себе, — сказал он. — Правда, кажется, я добил «Мазепу». А как у вас, все хорошо?

— Как будто, — сказал я. — Я играл в теннис с Эзрой, когда вы заходили.

— У Эзры все хорошо?

— Очень.

— Я так рад. Знаете, Хем, я, кажется, не понравился жене вашего хозяина. Она не разрешила мне подождать вас наверху. — Я поговорю с ней, — сказал я.

— Не беспокойтесь. Я всегда могу подождать здесь. На солнце тут очень приятно, правда?

— Сейчас осень, — сказал я. — По-моему, вы одеваетесь слишком легко.

— Прохладно только по вечерам, — сказал Ивен. — Я надену пальто.

— Вы знаете, где оно?

— Нет. Но оно где-нибудь в надежном месте.

— Откуда вы знаете?

— А я оставил в нем поэму. — Он весело рассмеялся, стараясь не разжимать губ. — Прошу вас, выпейте со мной виски, Хем. — Хорошо.

— Жан! — Ивен встал и подозвал официанта. — Два виски, пожалуйста. Жан принес бутылку, рюмки, сифон и два десятифранковых блюдца. Он не пользовался мензуркой и лил виски, пока рюмки не наполнились более чем на три четверти. Жан любил Ивена, потому что в свободные дни Жана Ивен часто работал у него в саду в Монруже за Орлеанской заставой. — Не нужно увлекаться, — сказал Ивен высокому пожилому официанту.

— Но ведь это два виски, верно? — сказал официант.

Мы добавили воды, и Ивен сказал:

— Первый глоток самый важный, Хем. Если пить правильно, нам хватит надолго.

— Вы хоть немного думаете о себе? — спросил я.

— Да, конечно, Хем. Давайте говорить о чем-нибудь другом, хорошо? На террасе, кроме нас, никого не было. Виски согрело нас обоих, хотя я был одет более по-осеннему, чем Ивен, так как вместо нижней рубашки на мне был свитер, потом рубашка, а поверх нее-пуловер из синей шерсти, какие носят французские моряки.

— Я все думаю о Достоевском, — сказал я. — Как может человек писать так плохо, так невероятно плохо, и так сильно на тебя воздействовать? — Едва ли дело в переводе, — сказал Ивен. — Толстой у Констанс Гарнетт пишет хорошо.

— Я знаю. Я еще не забыл, сколько раз я не мог дочитать «Войну и мир» до конца, пока мне не попался перевод Констанс Гарнетт. — Говорят, его можно сделать еще лучше, — сказал Ивен. — Я тоже так думаю, хоть и не знаю русского. Но переводы мы с вами знаем. И все равно, это чертовски сильный роман, по-моему, величайший на свете, и его можно перечитывать без конца.

— Да, — сказал я. — Но Достоевского перечитывать нельзя. Когда в Шрунсе мы остались без книг, у меня с собой было «Преступление и наказание», и все-таки я не смог его перечитать, хотя читать было нечего. Я читал австрийские газеты и занимался немецким, пока мы не обнаружили какой-то роман Троллопа в издании Таухница.

— Бог да благословит Таухница, — сказал Ивен. Виски уже не обжигало, и теперь, когда мы добавили еще воды, оно казалось просто слишком крепким.

— Достоевский был сукиным сыном, Хем, — продолжал Ивен. — И лучше всего у него получились сукины дети и святые. Святые у него великолепны. Очень плохо, что мы не можем его перечитывать. — Я собираюсь еще раз взяться за «Братьев Карамазовых». Возможно, дело не в нем, а во мне.

— Сначала все будет хорошо. И довольно долго. А потом начинаешь злиться, хоть это и великая книга.

— Что ж, нам повезло, когда мы читали ее в первый раз, и, может быть, появится более удачный перевод.

— Но не поддавайтесь соблазну, Хем.

— Не поддамся. Я постараюсь, чтобы это получилось само собой, тогда чем больше читаешь, тем лучше.

— Раз так, да поможет нам виски Жана, — сказал Ивен.

— У него из-за этого еще будут неприятности, — сказал я.

— Они уже начались, — сказал Ивен.

— Как так?

— Кафе переходит в другие руки, — сказал Ивен. — Новые владельцы хотят иметь более богатую клиентуру и собираются устроить здесь американский бар. На официантов наденут белые куртки и велят сбрить усы.

— Андре и Жану? Не может быть.

— Не может, но будет.

— Жан носит усы всю жизнь. У него драгунские усы. Он служил в кавалерийском полку.

— И все-таки он их сбреет.

Я допил виски.

— Еще виски, мосье? — спросил Жан. — Виски, мосье Шилмен? Густые висячие усы были неотъемлемой частью его худого доброго лица, а из-под прилизанных волос на макушке поблескивала лысина. — Не надо, Жан, — сказал я. — Не рискуйте.

— Риска никакого нет, — сказал он нам вполголоca, — слишком большая неразбериха. Entendu[35], мосье, — сказал он громко, прошел в кафе и вернулся с бутылкой виски, двумя стаканами, двумя десятифранковыми блюдцами и бутылкой сельтерской.

— Не надо, Жан, — сказал я.

Он поставил стакакы на блюдца, наполнил их почти до краев и унес бутылку с остатками виски в кафе. Мы с Ивеном подлили в стаканы немного сельтерской.

— Хорошо, что Достоевский не был знаком с Жаном, — сказал Ивен. — Он мог бы спиться.

— А мы что будем делать?

— Пить, — сказал Ивен. — Это протест. Активный протест. В понедельник, когда я утром пришел в «Лила» работать, Андре принес мне bovril-чашку говяжьего бульона из кубиков. Он был кряжистый и белокурый, верхняя губа его, где прежде была щеточка усов, стала гладкой, как у священника. На нем была белая куртка американского бармена. — А где Жан?

— Он работает завтра.

— Как он?

— Ему труднее примириться с этим. Всю войну он прослужил в драгунском полку. У него Военный крест и Военная медаль. — Я не знал, что он был так тяжело ранен.

— Это не то. Он действительно был ранен, но Военная медаль у него другая. За храбрость.

— Скажите ему, что я спрашивал о нем.

— Непременно, — сказал Андре. — Надеюсь, он все же примирится с этим.

— Пожалуйста, передайте ему привет и от мистера Шипмена. — Мистер Шипмен у него, — сказал Андре. — Они вместе работают у него в саду.

Носитель порока

Последнее, что сказал мне Эзра перед тем, как покинуть улицу Нотр-Дам-де-Шан и отправиться в Рапалло, было:

— Хем, держите эту баночку с опиумом у себя и не отдавайте ее Даннингу, пока она ему действительно не понадобится. Это была большая банка из-под кольдкрема, и, отвернув крышку, я увидел нечто темное и липкое, и пахло оно, как пахнет очень плохо очищенный опиум. По словам Эзры, он купил его у индейского вождя на авеню Оперы близ Итальянского бульвара и заплатил дорого. Я решил, что этот опиум был приобретен в старом баре «Дыра в стене», пристанище дезертиров и торговцев наркотиками во время первой мировой войны и после нее. Бар «Дыра в стене», чей красный фасад выходил на Итальянскую улицу, был очень тесным заведением, немногим шире обыкновенного коридора. Одно время там был потайной выход прямо в парижскую клоаку, по которой, говорят, можно было добраться до катакомб. Даннинг-это Ральф Чивер Даннинг, поэт, куривший опиум и забывавший про еду. Когда он курил слишком много, он пил только молоко; а еще он писал терцины, за что его и полюбил Эзра, находивший, впрочем, высокие достоинства в его поэзии. Он жил с Эзрой на одном дворе, и за несколько недель до своего отъезда из Парижа Эзра послал за мной, потому что Даннинг умирал.

вернуться

35

Слушаюсь (франц.).