Я очень хорошо помню каждую из них. Ее первое ошеломление: «Что ты делаешь?» А после – ее возмущение: «Перестань! Отпусти!» А потом возмущение переходит в негодование. Сыплются жалкие угрозы…

А затем… Затем – эта первая сладостная минута, когда на ее лице появляется страх… И – самое яркое, самое вкусное – ее унижение, ее порабощение, ее готовность на все… На все – ради меня… На все – ради того, чтобы остаться в живых…

Как жалко, что они так быстро умирали!.. Как бы мне хотелось растянуть удовольствие… Но они в конце концов ускользали от меня в иные миры… Глаза их замирали, стекленели… И мне – мне приходилось отрываться от них… Отрываться – и уходить. И это тоже было очень, очень приятно: и радость, и опустошение, и удовлетворение, и спокойствие…

Жаль, жаль, жаль… Это спокойствие длится так недолго… А потом… Потом начинаются муки… Да, наверное, я все-таки совершаю Преступление… Потому что за Преступлением следует Наказание… А в моем случае Наказание не заставляет себя ждать… И так как я натура утонченная, изысканная, ранимая, оно, это Наказание, приходит изнутри меня.

Видимо, правы церковники: ничто для человека не проходит даром. Все оценивается кем-то, а потом тебе воздается. Только они не правы в том, что воздается после смерти. Воздается при жизни. И мне за мои поступки – воздается.

И вот теперь – в ответ, в качестве компенсации за мое неслыханное удовольствие я испытываю горе, страх, отчаяние, унижение.

Сейчас мне ничего не хочется. Ни есть, ни курить, ни жить.

Я не могу спать. Я забываюсь на минуту, на две – мне все равно когда, днем или ночью Но затем просыпаюсь в страхе, в ледяном поту, с диким сердцебиением. Долгими черными ночами лежу без сна, неподвижно, и смотрю в потолок, и чувствую, как на мою грудь большой тяжелой жабой навалился саднящий страх…

И днем этот страх не проходит, и у меня в горле комок, и глаза на мокром месте, и все время хочется плакать…

Я не хочу выходить на улицу, Я не могу видеть людей. Я стараюсь не открывать штор в своей квартире Это видимые, физиологические проявления того ада, что живет внутри меня.

Он, этот ад, страшнее, чем любое наказание, которое, возможно, когда-нибудь придумают для меня на Земле.

И – хуже любой из тех кар, что церковники сулят нам после смерти.

И эта моя смертная тоска все длится и длится…

И с каждым днем она становится все тяжелее и больше… И это – продолжается уже много дней… И это всего-то в расплату за один или два часа наслаждения…

Можно было бы покончить с собой…

Да, можно…

Смерть – она прохладна и легка. Она куда милее, чем те адовы муки, которые я сейчас испытываю.

Лишь одно меня удерживает от того, чтобы наложить на себя руки. Только одно.

Воспоминание.

Я знаю себя. Я уже очень хорошо знаю себя.

Я помню, что со мной такое случалось и раньше И знаю: все проходит. И в один прекрасный день я проснусь и вдруг почувствую себя великолепно: бодро, солнечно, страстно. Я буду ясно и радостно чувствовать каждую клеточку своего тела. И тогда я снова выйду на улицу. И буду улыбаться прохожим. И все происходящее на свете – все подряд! – будет радовать меня.

Каждое дуновение ветерка, каждое шевеление листьев будет замечаться и радостно отзываться во всем моем теле. И это успокоение будет длиться день, и два…

Пока… Пока постепенно оно не перейдет в пьянящий зуд. В желание. В страсть. В тягу найти ее, новую женщину, и испытать свое особенное счастье.

И тогда я отыщу ее, жертву. И испытаю его – мое Наслаждение.

И придет оно – мучительное, яркое, ни с чем не сравнимое удовольствие!.. Эта неземная радость… И настанет… О, тот сладостный момент, когда они плачут, и извиваются, и молят о пощаде…

О, какая это будет бездна наслаждения!..

И я предчувствую: моя тоска пройдет. Скоро пройдет.

Мой ад на земле кончится. И оно, мое очередное перерождение, вот-вот случится. Скоро.

Совсем скоро.

* * *

Оперативное чутье подсказывало Паше Синичкину, что к номеру два из списка полковника Ходасевича ему нужно прибыть лично.

Из строчки в досье следовало, что подозреваемого зовут Николай Калачев, ему двадцать лет от роду, и он сын генерал-полковника ФСБ Николая Калачева.

Калачев-младший числился третьекурсником платного отделения Лингвистической академии имени Мориса Тореза. Однако в учебной части иняза Паше сказали, что студент Калачев в данный момент пребывает в академическом отпуске по болезни. По тону, которым с Синичкиным разговаривали, он сделал заключение, что Калачев в вузе звезд с неба не хватает. Было даже похоже, что сынок фээсбэшного генерала надоел доцентам с кандидатами хуже горькой редьки.

Прописан двадцатилетний Калачев оказался не у генерала с генеральшей, а отдельно. Причем в гордом одиночестве и в самом центре – в наиблатнейшем квартале неподалеку от Патриарших прудов, по адресу: Спиридоньевский переулок, дом двадцать три, квартира пять.

По счастью, тамошний участковый, майор Подрезков, оказался знакомым Паши. Когда-то Синичкин работал с ним в райотделе. Потом Подрезков сделал карьеру и теперь вот стал участковым на Патриках. А быть городовым на Патриарших, где что ни квартира, то банкир, бандит или кинорежиссер, – это и престижно, и перспективно. Это вам не какое-нибудь плебейское Орехово-Борисово Южное.

Порой Павел, благодаря своему центральному местожительству, совершенно случайно сталкивался с Подрезковым на улице. Пару раз они даже выпивали по рюмахе – за Пашин, естественно, счет. Кроме того, Подрезков числился в Пашином золотом списке нужных людей. Поэтому Синичкин регулярно лично поздравлял его с Новым годом и даже пару раз посылал ему с курьером бутылку хорошего виски.

Стало быть, звонить Подрезкову Синичкин мог с легким сердцем. Он знал, что тот расскажет ему о Калачеве. Возможно, даже поведает о нем то, чего не расскажет своему непосредственному начальству.

Синичкин позвонил Подрезкову по мобильному и предложил ему опрокинуть где-нибудь рюмаху-другую. Тот сказал: «С удовольствием, но послезавтра»

Паша рубанул сплеча: «А мне надо поговорить с тобой прямо сейчас». Подрезков засмеялся: "Ладно. У меня дела на Петровке. На обратном пути загляну к тебе.

Прогуляемся".

В очередной раз Синичкин возблагодарил свое центровое место жительства. Поехал бы к нему участковый, живи Синичкин где-нибудь на выселках!.. Заманить гостя на Большую Дмитровку куда проще. И в преддверии визита Подрезкова Паша навел легкий марафет в коридоре и на всякий случай на кухне.

Впрочем, Подрезков спешил и заходить в квартиру не стал.

Помаячил в коридоре, сказал: «Хочешь говорить – давай, вперед! Потолкуем по дороге». Что оставалось делать? Павел нацепил мокасины, и они вдвоем спустились по гулкой лестнице старорежимного подъезда.

Вышли из его полумрака на залитую солнцем Дмитровку.

На фамилию Калачева, произнесенную Пашей, Подрезков прореагировал в том же стиле, что и в учебной части Лингвистической академии: он коротко и неодобрительно хмыкнул.

– На что он тебе? – спросил Синичкина Подрезков.

– Есть основания считать его подозреваемым в убийстве, – ответил Павел тщательно отрепетированной фразой.

– С каких это пор у нас частный сыск убийства расследует? – усмехнулся Подрезков.

– С тех самых, когда это начинает задевать интересы моего клиента, – нашелся что ответить Синичкин.

– А ты в курсе, кто у этого Калачева папаня? – спросил участковый.

– Да в курсе, – вздохнул Синичкин. – Генерал ФСБ.

– Ну, тогда ты сам понимаешь, на кого поднимаешь ножку.

Павел кивнул:

– Понимаю…

Они шли по солнечной улице в сторону Пушкинской площади.

Подрезков на ходу выдал Павлу краткую и, судя по всему, тщательно дозированную информацию.

Из его рассказа явствовало, что Калачев-младший в данный момент нигде не учится и не работает. Чем он вообще по жизни занимается – непонятно. Ведет юноша крайне уединенный образ жизни. Даже на улицу редко выходит. Отец с матерью его не навещают.