Он улавливал лишь модуляции голоса и ничего больше; то грубого и хриплого, казалось, что-то рассказывавшего, то напевающего песню, внезапно прерывавшуюся угрожающими звуками, а затем чистый голос словно насмехался и передразнивал остальных, вызывая бурю неудержимого смеха.
Иногда это были довольно длинные монологи, потом диалоги двоих или троих, и внезапно крики гнева или радости, похожие на рев. В общем, могло быть, что эти люди говорили на языке, которого маркиз не знал.
Он внушил себе, что это всего лишь шайка бродяг или безработных фокусников, живущих кражами и проводящими плохие зимние дни, укрываясь в этих развалинах, а возможно и скрываясь в связи с каким-то преступлением.
Этот смех, эти странные костюмы, вырисовывающиеся перед ним, словно в театре теней, эти длинные речи, эти оживленные разговоры, возможно, имели отношение к занятиям неким шутовским искусством.
«Если бы я находился к ним поближе, — подумал он, — я мог бы позабавиться этим; человека не могут плохо принять в самом дурном обществе, если он войдет, любезно предлагая свой кошелек».
Он снова взял свой фонарь и собирался спуститься, когда разговоры, пение и крики сменились криками животных, такими реальными и так превосходно воспроизведенными, что можно было подумать — задний двор пришел в волнение. Бык, осел, конь, коза, петух, утка и ягненок кричали все разом. Затем все смолкли, словно слушая лай своры, звук рога, все шумы охоты.
Среди всего этого пронзительно кричал ребенок, то ли подражая остальным, то ли испугавшись во сне, и Буа-Доре увидел, как прошла маленькая тень, похожая на ребенка, но двигавшаяся, как обезьяна. Затем появилась большая голова, покрытая чем-то вроде шлема, украшенного султаном, обрисовав на освещенной стене причудливый нос, затем косматая голова, кажется в скуфье, обращавшаяся к длинному силуэту, долго остававшемуся неподвижным, словно статуя.
Когда волнение улеглось, тень огромного распятия крестом перерезала всю стену.
Свет, казалось, переместился, и этот крест стал совсем маленьким; наконец он исчез, и единственное очень четкое изображение появилось на его месте, в то время как замогильный голос монотонно произносил молитву, кажется, ту, что читают над умирающим.
Глава сорок четвертая
Буа-Доре, оставшийся на месте ради забавы, которую предоставляли ему эта фантасмагория и эти странные звуки, начал чувствовать холод, заставлявший его стучать зубами, как только началось это скучное монотонное чтение.
На этот раз, решившись пойти взглянуть, что происходит, он все же задержался, остановленный невероятным сходством, какое явило ему последнее видение.
Оно делалось все более точным и определенным по мере того как заунывный голос произносил свою мрачную молитву, и маркиз, завороженный и неподвижный, не мог отвести от него глаз.
Эта голова, такая узнаваемая по своей короткой стрижке «недовольного» и обрамлявшему ее испанскому «мельничному жернову», по определенным, угловато-изящным чертам, наконец, по особой форме бороды и усов, была головой д'Альвимара, откинутой назад в своем смертном окоченении.
Вначале Буа-Доре отгонял от себя эту мысль; затем она сделалась наваждением, уверенностью, волнением, невыносимым ужасом.
Применительно к себе он никогда не верил в привидения. Он говорил и думал, что, никогда не предав никого смерти из мести или жестокости, мог быть уверен, что ни одна страждущая Или разгневанная душа никогда не посетит его; но, как большинство здравомыслящих людей своего времени, он не отрицал того, что духи возвращаются на землю и людям являются привидения, о свойствах которых рассказывали столько достойных веры особ.
«Этот д'Альвимар действительно умер, — подумал он, — и потрогал его холодные конечности; я видел, как сняли с коня его уже окоченевшее тело. Он в течение недель покоится в земле, и все же я вижу его здесь, я, который не видел ничего сверхъестественного там, где другие видели ужасных призраков. Был ли этот человек, вопреки всякой вероятности, не виновен в преступлении, в котором я обвинил его и за какое покарал? Не упрек ли это моей совести? Не выдумка ли моего мозга? Или холод этих руин охватил меня и смущает? Что бы там ни было, — подумал он затем, — с меня довольно».
И, ощущая головокружение, предвещающее обморок, он дотащился до лестницы. Там он немного пришел в себя и стал увереннее спускаться по разбитой спирали.
Но, оказавшись внизу, он, вместо того, чтобы окрепнуть духом и попытаться проникнуть в комнаты нижнего этажа, не захотел больше ничего видеть и слышать и, подгоняемый невыносимым омерзением, бросился бежать через поля, поверяя сам себе свой страх, и готовый простодушно признаться в нем любому, кто спросит у него отчета.
Он нашел арендатора, который, ни жив ни мертв, ждал его на мосту.
Для славного малого это был героический поступок — остаться там и ждать. Он был неспособен сказать или выслушать что бы то ни было и, лишь вернувшись вместе с маркизом в свой дом, решился расспросить его.
— Ну что, мой бедный дорогой господин Сильвен, — сказал он, — я надеюсь, что вы вдоволь нагляделись на их огни и наслушались их криков! Я уж думал, что вы никогда не вернетесь!
— Это верно, — сказал маркиз, выпив стакан вина, предложенный ему фермершей, который он нашел вовсе не лишним в эту минуту, — что в этих развалинах есть что-то необычное. Я не встретил там ничего способного причинить зло…
— Но все же, мой добрый господин, — сказала Большая Катлин, — вы белее, чем ваши брыжи! Погрейтесь-ка, сударь, чтобы не заболеть.
— Правду сказать, я замерз, — ответил маркиз, — и мне показалось, что я вижу вещи, которых, возможно, не видел вовсе; но ходьба укрепит меня, и я боюсь, что мои домашние забеспокоятся, если я еще задержусь. Доброй ночи вам, добрые люди! Выпейте за мое здоровье.
Он щедро вознаградил их за услужливость и отправился к своей карете, которая ждала его в условленном месте. Аристандр был встревожен, но маркиз заверил его, что ничего неприятного с ним не случилось, и славный возница вообразил, что Адамас ничего не приврал, уверяя, что у хозяина еще бывают любовные приключения.
— Должно быть, на этой ферме, — тихонько сказал он Клиндору по дороге, — есть какая-нибудь хорошенькая пастушка!
Он утвердился в этой остроумной идее, когда его господин запретил ему рассказывать о его прогулке по лугам.
Вместо того чтобы остановиться в Арсе, маркиз велел ехать, прямо в Бриант. Он был удивлен и уже немного стыдился той минуты страха, что заставила его покинуть Брильбо, ничего не узнав.
«Если я об этом заговорю, надо мной станут смеяться, — подумал он. — Будут шептаться, что я заговариваюсь от старости. Лучше никому в этом не признаваться, и, поскольку мне безразлично, кто захватил Брильбо — шайка балаганных фокусников или чародеев, я поищу для Люсилио какое-нибудь другое, более спокойное укрытие».
По мере того, как он приближался к своему дому, его отдохнувший ум вопрошал себя о том, что он испытал.
Его поразило то, что страх охватил его в минуту, когда ничто к тому не располагало, и когда, напротив, он смеялся над проделками этих домовых и над забавной причудливостью их портретов на стене.
Вследствие своих размышлений на эту тему он остановил Аристандра у лугов Шанбона и пешком спустился по короткой тропинке, что вела к хижине Мари-творожницы.
Эта хижина еще существует; в ней еще живут огородники. Это источенный червями домишко, с одного боку к которому пристроена башенка с лестницей, сложенная из камней без раствора. Красивый фруктовый сад, со всех сторон окруженный грубой изгородью и зарослями дикой ежевики, как уверяют, был подарком Мари от господина де Буа-Доре.
Он застал там брата облата[56], делившего монастырское пропитание с любовницей, а та делилась с ним вином и плодами из своего сада.
Впрочем, их союз не был открытым; они соблюдали некоторые предосторожности, чтобы их «не заставили пожениться», и таким образом не отняли льготы инвалида, какими Хромой Жан пользовался в монастыре кармелитов.
56
Облат — человек, пожертвовавшим монастырю свое имущество и живущий в монастыре, но не давший обета. (Прим. пер.)