Энтони немного помолчал.

– Ты и впрямь стареешь, Мори, – наконец согласился он. – Это первые признаки распущенной и разболтанной дряхлости: ты весь день говоришь о загаре и дамских ножках.

Мори опустил штору с внезапным резким щелчком.

– Идиот! – крикнул он. – Только подумать, что я слышу это от тебя! Вот я сижу здесь, юный Энтони, и буду сидеть еще двадцать лет или больше, глядя на то, как беспечные души вроде тебя, Дика и Глории Гилберт проходят мимо меня, поют, танцуют, любят и ненавидят друг друга и находятся в вечном движении. А мною движет лишь отсутствие чувств. Я буду сидеть, и снова пойдет снег, – если бы Кэрэмел был здесь, то он бы записывал, – потом придет очередная зима, и мне исполнится тридцать лет, а ты, Дик и Глория будете непрестанно двигаться, танцевать и петь вокруг меня. Но после того, как вас не станет, я буду говорить разные вещи, которые будут записывать новые Кэрэмелы, и выслушивать разочарования, циничные шутки и чувства новых Энтони… да, и разговаривать с новыми Глориями о загаре еще не наступившего лета.

Язычки пламени трепетали в камине. Мори отошел от окна, поворошил угли кочергой и положил дрова на железную подставку над очагом. Потом он опустился в свое кресло, и остатки его голоса выцвели в новом пламени, лизавшем кору красными и желтыми языками.

– В конце концов, Энтони, это ты очень молод и романтичен. Это ты гораздо более впечатлителен и боишься нарушить свой покой. Это я снова и снова пытаюсь привести в движение свои чувства, – тысячи раз пробую дать себе волю, но всегда остаюсь собой. Ничто, практически ничто не трогает меня. Однако… – пробормотал он после очередной долгой паузы, – в этой юной девице с ее нелепым загаром было что-то бесконечно старое, – как и во мне самом.

Волнение

Энтони сонно повернулся в постели навстречу пятну холодного света на его стеганом одеяле с перекрещивающимися тенями оконного переплета. Комната наполнилась утром. Резной комод в углу и старинный, непроницаемый платяной шкаф стояли, как темные символы равнодушной материи; лишь ковер оставался манящим и живым для его бренных ног, и Баундс, ужасающе неуместный в своем мягком воротничке, казался таким же выцветшим, как и мерзлое облачко его дыхания. Слуга стоял рядом с кроватью, все еще протягивая руку, которой он дергал краешек одеяла, а его темно-карие глаза невозмутимо взирали на хозяина.

– Баус! – пробормотало сонное божество. – Эт-ты, Баус?

– Это я, сэр.

Энтони повернул голову, разлепил глаза и торжествующе заморгал.

– Баундс.

– Да, сэр?

– Ты мог бы ото… уау-оу-ох-ох-ох, господи! – Энтони неудержимо зевнул, и содержимое его мозга как будто сбилось в плотный мякиш. Он попробовал еще раз.

– Ты мог бы прийти около четырех часов дня и приготовить кофе с сандвичами или что-то в этом роде?

– Да, сэр.

Энтони немного подумал, испытывая пугающую нехватку вдохновения.

– Сандвичи, – беспомощно повторил он. – Да, сандвичи с сыром, с конфитюром, с курицей и оливками. Не стоит беспокоиться насчет завтрака.

Последнее напряжение ума оказалось непосильным. Он устало закрыл глаза, откинул голову на подушку и быстро расслабил мышцы, которые еще мог контролировать. Откуда-то из расселины его воспоминаний выплыл смутный, но неотвратимый призрак предыдущего вечера; в данном случае это был лишь нескончаемый разговор с Ричардом Кэрэмелом, который зашел к нему около полуночи. Они выпили четыре бутылки пива и жевали сухие хлебные корки, пока Энтони слушал чтение первой части «Демона-любовника».

…Казалось, прошло много часов, прежде чем голос достиг его слуха. Энтони игнорировал его, пока сон смыкался вокруг него, обволакивал его и проникал в закоулки его разума.

– Что? – спросил он, внезапно проснувшись.

– На сколько персон, сэр? – Это по-прежнему был Баундс, терпеливо и неподвижно стоявший в ногах кровати, – Баундс, деливший свои хорошие манеры между тремя джентльменами.

– Насколько что?

– Полагаю, сэр, мне лучше заранее узнать, сколько будет гостей. Мне понадобится рассчитать количество сандвичей, сэр.

– На двоих, – хрипло пробормотал Энтони. – Леди и джентльмен.

– Спасибо, сэр, – промолвил Баундс и удалился, унося с собой унизительно постыдный мягкий воротничок, в равной степени постыдный для троих джентльменов, каждый из которых требовал лишь одной трети его внимания.

Спустя долгое время Энтони встал и облачился в переливчатый коричнево-голубой халат, приятно смотревшийся на его стройной фигуре. С последним зевком он прошествовал в ванную, где включил свет над туалетным столиком (в ванной не было внешних источников света) и с некоторым интересом изучил свое отражение в зеркале. Жалкое зрелище, подумал он, как обычно бывало поутру, – после сна его лицо казалось неестественно бледным. Он закурил сигарету, просмотрел несколько писем и раскрыл утренний выпуск «Трибьюн».

Час спустя, выбритый и одетый, он сидел за столом и рассматривал листок бумаги, извлеченный из бумажника. Листок был исписан неразборчивыми напоминаниями: «Встретиться с мистером Хоулендом в пять часов. Постричься. Узнать по поводу счета от Риверса. Сходить в книжный магазин». Под заключительной надписью стояла приписка: «Деньги в банке, $690 (зачеркнуто), $612 (зачеркнуто), $607».

И наконец, в самом низу, торопливым почерком: «Пригласить Дика и Глорию Гилберт на чай».

Этот последний пункт доставлял ему заметное удовольствие. Распорядок его дня, обычно напоминавший студенистое существо, бесформенную и бесхребетную тварь, приобрел мезозойскую упорядоченность[20]. День уверенно и даже оживленно продвигался к развязке, к кульминационному моменту, как полагается в пьесе. Он страшился того момента, когда хребет дня окажется сломанным, когда он наконец познакомится с девушкой, поговорит с ней, а потом с поклоном выпроводит ее смех за дверь, оставшись лишь с меланхолическими опивками в чайных чашках и постепенно появляющейся тухлинкой в так и не съеденных сандвичах.

В равномерном течении его дней наблюдалась растущая нехватка живых красок. Энтони постоянно ощущал ее и иногда объяснял этот феномен беседой с Мори Ноблом месяцем раньше. Было нелепо думать, что нечто столь бесхитростное и педантичное, как ощущение впустую потраченного времени, может угнетать его… но нельзя было отрицать, что непрошеное возвращение былых кумиров три недели назад повлекло его в публичную библиотеку, где с помощью читательского билета Ричарда Кэрэмела он выписал полдюжины книг по итальянскому Возрождению. То обстоятельство, что эти книги до сих пор лежали у него на столе в порядке доставки и увеличивали его финансовые обязательства на двенадцать центов за каждый день просрочки, никак не смягчало их немое свидетельство. Они были свидетелями его отступничества, облаченными в тканые и кожаные переплеты. Энтони пережил несколько часов острой и ошеломительной паники.

Первое место в оправдании его образа жизни, безусловно, занимал принцип «бессмысленности бытия». Адъютантами и министрами, пажами и сквайрами, дворецкими и лакеями этого великого Хана были сотни книг, поблескивавших на его полках, его квартира и все деньги, которые ему предстояло унаследовать после того, как старик, живущий выше по течению реки, захлебнется последними остатками своей нравственности. Он был счастливо избавлен от мира, преисполненного угроз от светских дебютанток и глупости многочисленных Джеральдин; скорее, ему следовало подражать кошачьей неподвижности Мори и с гордостью носить венец премудрости неисчислимых поколений.

Он снова и снова анализировал эти соображения и с утомительной настойчивостью возвращался к ним. Но даже логически избавившись от сомнений и храбро поправ их ногами, он тем не менее устремился через снежную ноябрьскую слякоть в библиотеку, где не было тех книг, которые ему больше всего хотелось получить. Для нас будет справедливо анализировать состояние Энтони не дальше, чем он сам мог его оценить; разумеется, любая более глубокая попытка была бы предположением. Он обнаружил в себе растущий ужас и одиночество. Сама мысль об одинокой трапезе пугала его; он часто предпочитал сидеть за столом с людьми, которых недолюбливал. Путешествия, которые некогда пленяли его, теперь казались невыносимыми; они были бессодержательной сменой цветов, призрачной гонкой за тенью его собственной мечты.