В десять вечера Глория и Энтони приступили к очередному танцу. Когда они оказались за пределами слышимости от стола, она тихо сказала:

– Дотанцуем до двери. Я хочу спуститься в аптеку.

Энтони послушно направил ее через толпу в указанном направлении; в холле она ненадолго оставила его и вернулась с пальто, перекинутым через руку.

– Мне нужны мармеладные шарики, – объяснила она шутливо-извиняющимся тоном, – и вы не догадаетесь, зачем на этот раз. Мне хочется обкусывать ногти, и я буду это делать, если не достану мармеладные шарики. – Она вздохнула и снова заговорила, когда они вошли в пустой лифт: – Я постоянно кусаю их, – видите ли, я немного кусачая. Прошу прощения за остроту. Она неумышленная, просто так сложились слова. Глория Гилберт, женщина-юморист.

Оказавшись внизу, они простодушно обошли стороной кондитерскую стойку отеля, спустились по широкой парадной лестнице, миновали несколько проходов и нашли аптеку в здании Центрального вокзала. После тщательного осмотра витрины с ароматическими средствами она совершила покупку. Потом, повинуясь взаимному невысказанному порыву, они рука об руку направились не туда, откуда пришли, а на Сорок Третью улицу.

Вечер журчал ручейками талой воды; было так тепло, что ветерок, дующий над тротуаром, вызвал у Энтони видение нежданной весны с цветущими гиацинтами. Наверху, в продолговатом объеме темно-синего неба, и вокруг них, в ласкающих прикосновениях воздуха, иллюзия нового времени года приносила освобождение от душной и давящей атмосферы, которую они покинули, и в какой-то приглушенный момент звуки уличного движения и тихий шепот воды в сточных желобах показались призрачным и разреженным продолжением той музыки, под которую они недавно танцевали. Энтони заговорил с уверенностью в том, что его слова исходят от чего-то заповедного и желанного, порожденного этим вечером в их сердцах.

– Давайте возьмем-таки и немного покатаемся! – предложил он, не глядя на нее.

О, Глория, Глория!

Дверь такси широко зевнула у тротуара. Когда автомобиль отчалил, как лодка в лабиринтообразном океане, и затерялся в зыбкой массе темных зданий посреди то тихих, то резких криков и перезвонов, Энтони обнял девушку, привлек ее к себе и поцеловал ее влажные, детские губы.

Глория молчала. Она повернула к нему лицо, бледное под пятнами и проблесками света, скользившими по стеклу, как лунное сияние сквозь листву. Ее глаза были мерцающей рябью на белом озере ее лица; тени ее волос окаймляли лоб пеленой наступающих сумерек. Там не было никакой любви, не было даже отражения любви. Ее красота была прохладной, как напоенный влагой ветерок, как влажная мягкость ее собственных губ.

– В этом свете вы так похожи на лебедя, – прошептал он через какое-то время.

Периоды тишины были такими же шелестящими, как звуки. Казалось, паузы были готовы вот-вот разбиться, но возвращались в забвение его руками, которые теснее смыкались вокруг нее, и ощущением, что она покоится там, как пойманное легкое перышко, прилетевшее из тьмы. Энтони рассмеялся, беззвучно и ликующе, подняв голову и отвернувшись от нее, наполовину поддавшись непреодолимому торжеству, наполовину опасаясь, что его вид нарушит великолепную неподвижность его черт. Такой поцелуй был подобен цветку, поднесенному к лицу, неописуемый и почти не поддающийся запоминанию, как будто ее красота излучала собственные эманации, которые мимолетно проникли в его сердце и уже растворялись в нем.

…Здания отдалились в растаявших тенях; они уже проезжали Центральный парк, и спустя долгое время огромный белый призрак музея Метрополитен величественно проплыл мимо, звучным эхом отзываясь на шум мотора:

– Глория! Ну же, Глория!

Ее глаза смотрели на него из тысячелетней дали. Любые чувства, которые она могла испытывать, все слова, которые она могла бы произнести, казались неуместными по сравнению с уместностью ее молчания, косноязычными по сравнению с красноречием ее красоты… и ее тела рядом с ним, грациозного и холодного.

– Велите ему повернуть назад, – прошептала она, – и пусть как можно быстрее едет обратно…

Атмосфера в обеденном зале была горячей. Стол, усеянный салфетками и пепельницами, казался старым и несвежим. Они вернулись между танцами, и Мюриэл Кейн смерила их необыкновенно проказливым взглядом.

– Ну, где же вы были?

– Позвонили матери, – невозмутимо ответила Глория. – Я обещала, что сделаю это. Мы пропустили танец?

Затем произошел инцидент, сам по себе незначительный, но подаривший Энтони причину для размышлений на много лет вперед. Джозеф Блокман, далеко откинувшись на спинку стула, уставился на него особенным взглядом, в котором странно и нерасторжимо сплелись самые разные чувства. Глорию он приветствовал лишь легким подъемом из-за стола и сразу же вернулся к разговору с Ричардом Кэрэмелом о влиянии литературы на кинематограф.

Магия

Неожиданное и абсолютное чудо ночи таяло вместе с медленной смертью последних звезд и преждевременным рождением первых мальчишек-газетчиков. Пламя вернулось в далекий платонический очаг; белый жар покинул железо, угли подернулись золой.

Вдоль полок библиотеки Энтони, заполнявших всю стену, крался холодный и дерзкий пучок солнечного света, с леденящим неодобрением касавшийся Терезы Французской, Суперженщины Энн, Дженни из Восточного балета, Зулейки-Заклинательницы и Коры из Индианы[32]. Потом, скользнув ниже и углубившись в прошлое, он с сожалением остановился на неуспокоенных тенях Елены, Таис, Саломеи и Клеопатры.

Энтони, вымытый и побритый, сидел в своем самом глубоком кресле и наблюдал за движением света, пока восходящее солнце не задержалось на мгновение на шелковых кистях ковра и не двинулось дальше.

Было десять часов утра. Листы «Санди таймс», разбросанные у его ног, ротогравюрами и передовицами, общественными откровениями и спортивными таблицами провозглашали о том, что за последнюю неделю мир совершил громадный шаг по направлению к некой блистательной, хотя и довольно неопределенной цели. Со своей стороны, Энтони за это время успел один раз побывать у своего деда, дважды у своего брокера, трижды у своего портного, а в последний час последнего дня недели он поцеловал очень красивую и обаятельную девушку.

После возвращения домой его воображение было переполнено возвышенными и незнакомыми мечтами. В его разуме неожиданно не осталось вопросов или вечных проблем для решения и разрешения. Он испытывал чувство, которое не было ни духовным, ни физическим, ни сочетанием того и другого, и любовь к жизни сейчас наполняла его вплоть до исключения всего остального. Он довольствовался тем, чтобы этот эксперимент оставался отдельным и единственным в своем роде.

Он был почти беспристрастно убежден, что ни одна женщина из тех, кого он встречал до сих пор, ни в чем не могла сравниться с Глорией. Она была неповторимой и безмерно искренней, – в этом он был уверен. Рядом с ней две дюжины школьниц и дебютанток, молодых замужних женщин, беспризорниц и бесприданниц, которых он знал, были самками в самом презрительном смысле слова, носительницами и производительницами, до сих пор источающими слабые ароматы пещеры и яслей.

До сих пор, насколько он мог понять, она не подчинялась его желаниям и не тешила его тщеславие, – разве что ее удовольствие в его обществе само по себе было утешением. У него не было причин думать, что она дала ему нечто, чего не давала другим. Так и следовало быть. Мысль о романе, вырастающем из одного вечера, была столь же несбыточной, как и невыносимой. Она отреклась от случившегося и похоронила этот инцидент с неправедной решимостью. Речь шла о двух молодых людях с достаточным воображением, чтобы отличать игру от реальности, которые самой случайностью своего знакомства и небрежностью его продолжения гарантировали свое благополучие.

Порешив на этом, он пошел к телефону и позвонил в отель «Плаза».