— Если она начнется, если я подам знак, — возразил он. — Я еще не решил.
— Надо избавиться от двенадцати главных злодеев, — сказал Телемах. — Завтра их, вообще-то, соберется не очень много. Двадцать четыре человека сегодня отбыли. Если погода будет плохая, большинство местных останутся дома.
— Отдохни как следует, мой мальчик, — сказал он Сыну. — Скоро мне предстоит разговор с твоей матерью.
Сын прошел через полутемный мегарон, отец услышал его шаги в прихожей, какая-то дверь открылась, потом захлопнулась — Сын ушел в свою спальню.
Возвратившийся домой остался во мраке, в полумраке. Изредка в очаге потрескивали поленья. Он долго сидел за чертой отбрасываемого пламенем светлого круга, и годы шли.
В покоях, расположенных наверху, открылась дверь. Она медленно спустилась по лестнице, прошла через прихожую, а за ней тихонько семенила другая. Появилась она в дверях, ведущих внутрь дома, он различал очертания ее фигуры. Когда она приблизилась к очагу, он встал, но остался стоять у порога. Она опустилась на сиденье Телемаха.
— Что ж вы стоите у порога, — сказала она. — Подойдите ближе, вечер нынче холодный.
— Госпожа, — отвечал он из темноты, — я сожалею, что бесцеремонно вторгаюсь к вам и беспокою вас в такой поздний час. Благодарю вас, что вы соблаговолили спуститься вниз.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала она.
Она различала общий облик: мужчина далеко не первой молодости, в лохмотьях. В тусклом свете борода отливала серебром и медью. Он взял низкую скамеечку для ног и сел поближе, но тень колонны падала на его лицо.
— Я слышала, вы можете что-то сообщить о моем супруге?
Она была сильно накрашена, раньше она так не красилась, подумал он. И располнела, черты лица стали определеннее, грудь выше, пышнее, бедра шире. Волосы блестели и благоухали, они все еще были густыми. Поступь стала более тяжелой, насколько он мог судить по нескольким шагам, которые она сделала. Одета она была нарядно, расфрантилась, как молодая, — это его кольнуло. Синее платье оторочено красной каймой, на шее феспротское или критское серебряное ожерелье, инкрустированное то ли красным жемчугом, то ли сгустками лака. На запястьях тяжелые, гремучие браслеты, четыре серебряных и два золотых, ему показалось, что он их узнает. На ногах белые, расшитые жемчугом сандалии — видно, что в первый раз надеванные.
Она почувствовала запах свиного помета и увидела, что ему принесли медный таз с водой, но, должно быть, он еще не успел вымыться. Беспокойный отблеск огня плясал на его ступнях — они были чудовищно грязные. Быть может, она уже видела его прежде или кого-то на него похожего, такого же нищего, и от этого ей было почему-то не по себе.
— Госпожа, — сказал он, — я надеюсь, он скоро будет сидеть здесь и чувствовать себя в своем доме как у себя дома.
— То есть?
— Надеюсь, он скоро вернется домой.
Старая песня. Ее всегда сначала обнадеживали, чтобы заставить сидеть и слушать. Она и сейчас готова была слушать. Она считала это своим долгом, это входило в круг обязанностей Долгоожидающей. Да и какое-то любопытство продолжало ее томить — после стольких-то лет! — и тоска по чему-то неведомому, с чем она соприкасалась только посредством слуха, через рассказы путешественников и случайных заезжих гостей.
— Откуда вы? — спросила она коротко, чтобы он не отвлекался на посторонние разговоры.
— Я родом с острова, госпожа. Или, точнее сказать, из царства на островах.
— Я слышала, что вы с Крита, — сказала она, чтобы поставить беседе еще более жесткие рамки. Час был поздний, ей с полным правом могло хотеться спать, вскоре она, пожалуй, сочтет, что исполнила свой долг слушательницы.
— Я встречал там вашего супруга, госпожа. Когда двадцать лет назад они направлялись в Илион.
— Ах вон оно что, — сказала она, отвернувшись к огню и пытаясь подавить зевоту. — Давненько это было.
— Да, это было давно.
— Я тоже встречала его двадцать лет назад, — сказала она с иронией. — И хорошо помню это время. Я даже помню, как он был одет.
— Госпожа, — сказал он, — не стану похваляться, будто в памяти моей сохранились все подробности, но все же я случайно помню — в ту пору я был моложе и внимательней к мелочам, — я тоже помню, как он был одет.
— Неужто? — спросила она, вздернув брови и обратив к нему лицо. — Стало быть, вы и впрямь отличаетесь редкой памятью.
— К несчастью, порой это так, — сказал он. — И это весьма меня тяготит. Я помню кое-что из прошлого, к примеру войны, в которых участвовал, и это мешает мне заняться моим делом.
— Вашим делом? — переспросила она. — А что же это такое за дело?
— Госпожа, многие годы, семь лет, у меня почти не было никаких дел — я просто жил на покое, жил с особами, которые, правду сказать, были мне весьма по душе. А потом пробудились воспоминания и стали меня тяготить. Боги пробудили их. И я отправился в путь.
— Вот как, — снова сказала она, пропуская его слова мимо ушей. — Так как же был одет мой муж?
— Я помню, что на нем был плотный и длинный шерстяной плащ пурпурного цвета, — сказал он.
— Такие плащи были у многих, они вошли в моду в тот год, — сказала она. — Все хотели носить длинные пурпурные плащи, все старались в щегольстве не отстать от микенцев. И хотели произвести впечатление на врагов.
— Они и произвели впечатление, — сказал он — Красный цвет держался долго.
— То есть?
— У тех, у кого плащи были посветлее, они вскоре тоже окрасились в этот цвет.
Она прислушалась к многозначным оттенкам интонации, к призвуку иронии в его голосе.
— Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать, — заметила она, глядя в огонь и чувствуя, как несет свиньями. — Помните ли вы еще какие-нибудь подробности?
— У него была золотая пряжка, — сказал он. — Двойная, и на ней выгравирован рисунок. Постойте, вспомнил. На нем была изображена собака, схватившая олененка.
Она упорно смотрела в огонь.
— А еще? — спросила она коротко.
— На нем был замечательный хитон, — продолжал он. — Из тончайшей ткани — ну прямо как луковая шелуха. Он был желтый и, помню, блестел как золото.
И тут Пенелопа заплакала. Она не хотела плакать. Но слезы хлынули из ее глаз. Как глупо, что я плачу, думала она, быть может, он лжет, он мог слышать это от других, он хитрый, этот пришелец, он хотел, чтобы я расплакалась, ужасно глупо, что я плачу.
— Здесь очень дымно и воздух тяжелый, какая-то тяжесть в воздухе.
— Воздух и вправду тяжелый, — подтвердил он.
— Верно, снова будет дождь, — сказала она.
Он выждал. А когда искоса взглянул на нее, заметил, что в румянах на щеках пролегли бороздки.
— Не знаю, так ли он был одет, когда уехал из дому, — сказал он. — Может, он приобрел эту одежду и пряжку где-нибудь по пути.
— Я верю вам, — сказала она. — Верю, что вы видели его на Крите. Но откуда вы знаете, что он жив и что он на пути домой?
— Госпожа, — ответил он, — я много странствовал. И сказать вам могу одно: совсем недавно Одиссей был в краю феспротов. Он собирался в Додону [92], чтобы вопросить Зевса, что ему делать — должен ли он это сделать, когда вернется домой.
— Что сделать? — спросила она, обратив лицо к скрывавшим его потемкам.
— Должен ли он их убить или дать им убраться восвояси, — сказал он. — Должен ли он вернуться домой тайно или открыто. Должен ли он сказать своей супруге: «Жена моя, дорогая моя супруга, я вернулся. Я долго отсутствовал, долго странствовал. Я не мог вернуться раньше. Но я вернулся домой не нищим».
Молчание — а до нее медленно доходил смысл его слов.
— Или? — спросила она.
— Или он должен явиться безмолвно, ночью, посидеть в темноте, поглядеть на то, что трепещет на свету, и сначала все взвесить.
Молчание — а она пыталась понять и представить себе все это.
— Он… — начала она и смолкла.
— Он знает, что здесь происходит, — сказал он.
92
Священный город Зевса в Эпире; центром святилища был знаменитый Додонский дуб, к шелесту листьев которого прислушивались как к голосу божества додонские жрицы; на дубе висела также так называемая додонская медь — сосуды, подвешенные таким образом, что издавали, касаясь друг друга на ветру, мелодичный перезвон, который тоже считался голосом божества