— Э, а как же дружба? Дружба разве значения не имеет?

— Ну, — говорю я неуверенно, — так мы можем раздуть список…

— А как ты хотел? Только так, список получится большой.

— Ну хорошо, — соглашаюсь я, — тогда давай сформулируем так: в этом мире наибольшее значение имеют любовь и деньги…

— Ужас какой, — говорит Лешка. — Ты вслушайся, что ты сказал: любовь и деньги. Это проституция, что ли?

— Иди ты! — огрызаюсь я. — Проституция и рядом с любовью не лежала.

— Давай не будем ничего формулировать? — просит Лешка. — Давай просто пить пиво и говорить о чем хочешь. О любви? Пожалуйста. О дружбе? Пожалуйста. О деньгах? Сколько угодно!

— Давай, — вынужден согласиться я. И мы пьем пиво и говорим обо всем. Потом переходим на тему пива.

— Вот смотри, — Лешка показывает мне наполовину опорожненную бутылку. — Вот пиво. Что такое пиво?

— Слабый алкогольный напиток, — отвечаю я.

— Не-ет, старина, это не только напиток. Это — хорошая беседа. Это — дружба, если хочешь. Пиво развязывает язык, сближает и объединяет людей.

— Ну, водка тоже развязывает язык.

— Водка? Ну и сколько бы мы с тобой просидели над бутылкой водки? И потом водку надо закусывать. Нет, старина, за водкой ТАК не посидишь. Водка предполагает стол с закуской, а если закуска представляет собой черствый кусок хлеба или пропотевшую подмышку, то это уже пьянство какое-то получается. Водка — это праздничный стол, а пиво — это для таких, как мы, для нашей ситуации. Пиво можно пить и в этом гадюшнике, — он обвел рукой наш закуток. — Или под лестницей, с Викентьичем. А водку я не люблю! Так что пей пиво!

Мы чокаемся бутылками. Потом Лешка уходит по каким-то делам, а я слоняюсь по театру. Мне хочется увидеть ЕЕ, хоть краем глаза, хоть мельком, я чувствую, что если не увижу ее, у меня испортится поднятое пивом настроение, мне станет плохо. Знаю, что она сидит в своей гримерной. Что она там делает? Это тайна. Но она может сидеть там целыми днями, читать какую-нибудь книжку, я однажды видел одну ее книжку, это был Шопенгауэр. Чтобы женщина читала Шопенгауэра… Я, например, пробовал читать, кстати, после того как увидел, что его читает Инна. Мой опыт был плачевным. Я заснул на второй странице. Я никому не сказал, даже Лешке, хотя Лешка тоже едва ли станет читать Шопенгауэра. А ещё говорят, что она читает Костаньеду. Этот Костаньеда просто стал модным каким-то. По выражению Лешки, в кого ни плюнь, всякий читает Костаньеду. Я не хочу читать Костаньеду. Принципиально. Вот не буду и все тут. Едва ли я стану умнее, прочитав Костаньеду, как не стал умнее, прочитав «Опыты» Монтеня.

Набраться наглости и постучать? Эта мысль приходит мне в голову при виде двери, ведущей в ее гримерную. У меня даже рука поднимается в порыве, но потом опускается бессильно. Не смогу ведь. Да и пивом от меня разит за версту. Нет, надо уйти от этой магнетической двери, уйти подальше и не появляться в этом коридоре… И я пытаюсь уйти, как вдруг дверь в ее гримерную распахивается и на пороге появляется она, в каком-то неописуемо воздушном платье, сотканном из солнечных бликов.

— Вы здесь? — говорит она своим волшебным голосом. — А я вас жду. Заходите, пожалуйста.

Я словно пристал к полу — не могу сделать шаг.

— Ну что же вы? Входите же!

С трудом переступаю парализованными ногами, прохожу мимо нее, стараясь не дышать. Останавливаюсь посередине комнаты, увешанной старыми афишами, жду, что будет дальше. А она подходит ко мне вплотную, запрокидывает голову, мои руки сами собой заключают ее в объятия, и мы начинаем целоваться… О, какое это блаженство, целовать любимую женщину! Тот, кто этого не испытывал, тот и не жил! Она такая мягкая и податливая в моих руках… Краем глаза вижу нас, отраженных в трельяже, слитых воедино… Мы вместе! От этого можно сойти с ума. Отрываюсь от этих сладких губ, самых лучших в мире губ, таких нежных и ласковых, целую ее шею, платье поддается под губами,

Сползает, открывая плечи… Она что-то шепчет, что-то страстное… О-о-о! Боже мой, я ведь ее сейчас совсем раздену, это не платье, это только видимость…

— Мишенька, Мишенька, милый мой… — шепчет Инна, и я вдруг каменею и покрываюсь холодным потом. Мишенька?!

— Инна Андреевна! Инна Андреевна, проснитесь! Проснитесь, Инна Андреевна! — я почти кричу, в отчаянии тряся ее за плечи, она отшатывается, глаза ее полны ужаса.

— Что? Что? Что? — повторяет она, не в силах остановиться.

— Проснитесь, Инна Андреевна! — кричу я ей в лицо, — Это не пьеса, пьеса закончилась, вы в реальной жизни!

— Что вы такое говорите, Миша?

— Я не Миша, Инна Андреевна! Я не Миша! Меня зовут Николай! Николай! Поймите же вы, в самом деле!

— Николай, — произносит она отрешенно, и я еще больше холодею, потому что слышу в ее голосе неподдельное разочарование. — Николай. Да. Я поняла. Оставьте меня.

— Инна Андреевна, дорогая…

— Оставьте, прошу вас! — у нее на глазах слезы. — Уйдите же! И… и… отпустите меня, мне больно.

Тут только я замечаю, что держу ее за плечи мертвой хваткой, разжимаю пальцы. Она отворачивается, тихо говорит:

— Простите меня, Коленька.

— Ну что вы, Инна Андреевна…

— Идите же!

— Инна Андреевна, умоляю вас, сожгите вы эту пьесу от греха!

— Да, да, обязательно. Да идите же!

Я выхожу за дверь, причем замечаю любопытные глаза Наташи, которая как раз проходит мимо. Ну вот. Теперь весь театр узнает, что я вышел из гримерной Инны Андреевны в виде совершенно никаком. Это плохо. Мне-то все равно, а вот Инне Андреевне…

Оглушенный, иду куда глаза глядят. На кого-то натыкаюсь, здороваюсь, пытаюсь отвечать впопад, худо-бедно мне это удается, выскакиваю из театра и бреду по улицам, подставляя ветру пылающее лицо и пытаясь осмыслить происшедшее. Вот так-так! Значит, она любит этого Мишеньку, черт бы его побрал совсем. Вот это удар. Всем ударам удар. Мишенька. Ха! Мишенька. А я — Коленька. Тоже мило, тоже хорошо, но… Не то. Совсем не то. Чертовщина какая-то! Собрать все экземпляры проклятой пьесы и спалить! Но как же! Соберешь ее теперь… Там она меня любит, а здесь? А здесь я для нее ноль без палочки, мне можно запустить руку в волосы, ласкать как котенка или собаку, почесывать за ухом и приручать. И я млею, как дурак, от ее прикосновений, от ее близкого дыхания, от того, что вижу ее, а она… Да она же ни в чем не виновата! Быть может, ей так же трудно открыть тебе свое чувство, как и тебе свое. А там, в пьесе, все происходит вроде бы как по сюжету, там можно свободно плыть по течению и любить Мишеньку, поскольку автор так написал… Может быть, так и есть? Это успокаивает немного, но потом бес снова начинает нашептывать на ухо всякую чушь, заводит меня в обратном направлении, и я опять распаляюсь от обиды и воспаленного самолюбия отвергнутого любовника.

Вот оно, страдание, вот оно, то чувство, без которого не бывает любви. Я страдаю и мучаюсь от ревности к самому себе, терзаю свою душу… И тут в голову приходит такая ужасная мысль, что я останавливаюсь, словно стукаясь о стену, и стою, тупо глядя перед собой, ужасаясь и дрожа. Нет. Нет! Нет!!! Об этом даже и думать нельзя! Это ужасно, это страшно! Это… Мне приходит мысль убить Мишеньку! Забраться на крышу и выполнить его (и мое тоже!) желание прыгнуть вниз. Господи, зачем ты внушил мне эту мысль? Ведь не может же быть так, чтобы тебе эта мысль была угодна! Господи, какое тебе дело до театральных пьес и их героев? Какое тебе дело до презренных лицедеев, играющих роли в этих пьесах?

Я стою, оглушенный и потерянный, постепенно приходя в себя. Зачем ты впутываешь в это дело Господа? Он тут совершенно ни при чем. В твою, в твою голову пришла мысль, ты и отвечай. Вот нечего больше делать Господу, как сидеть и внушать всякие мысли третьеразрядному актеришке! Ты родил эту мысль, это в твоей голове произошли таинственные химические реакции, следствием которых и стала эта ужасная мысль. Убить Мишеньку! Это ж надо! Вершитель судеб нашелся! Тварь дрожащая или право имею? Раскольников недоделанный!