Молодой рабочий у знамени, не выпуская древко, медленно опустился на землю, обвел землю и небо последним взглядом. Он что-то хотел сказать, но смерть пришла к нему раньше, чем он успел произнести свое последнее слово.
Локота склонился над ним, потом укрыл погибшего знаменем. Олекса встал на колени перед убитым, слезы текли по его лицу.
— Надо уходить! — уговаривала его Мирослава. Олекса ее не слышал, он смотрел на погибшего будто умолял его встать…
Жандармы с винтовками наперевес теснили рабочих, прижимали к серым стенам домов, некоторых хватали и бросали в крытые кузова машин.
К Локоте подошел жандармский офицер.
— Вы арестованы… Не трудитесь доставать свой мандат, господин сенатор, нам известно, кто вы.
— И не боишься кровавых снов, каратель? — крикнул Локота. — За что у человека жизнь отнял? За то, что он хотел иметь хлеб для себя и своих детей?
— Митинг закончился, сенатор, — нервно задергался офицерик, — советую замолчать!
— Ничего не простим! — гневно продолжал Локота. — Придет время, и тебя, и таких, как ты, будем судить принародно!
— Арестовать! — выкрикнул жандарм. Он испуганно осматривался — к Локоте подходили рабочие, иные из них были в крови раненых товарищей, которых выносили с площади. Локоту увели под усиленной охраной.
— А где тот, Олекса? — спросил офицер у агента. Шпик вытирал окровавленное лицо большим клетчатым платком.
— Где-то здесь, — пробормотал неопределенно.
Но Мирослава, другие рабочие уже оторвали Олексу от Гинцяка, помогли ему выбраться с площади. Олекса и Мирослава держали путь к городской окраине, куда жандармы и шпики боялись соваться. Они долго блуждали по узким улочкам. Быстро темнело, город будто вымер: эхо выстрелов разнеслось повсюду, кого они разгневали, а иных и испугали. Буквально на следующий день о расстреле демонстрации в Хусте узнает весь край, и тысячи людей выйдут со знаменами на улицы и площади. Но это будет завтра, а сейчас Олексу надо было укрыть от жандармов, и Мирослава торопливо вела его подальше от центра, в глубь рабочего предместья. Наконец она остановилась у неприметного, укрывшегося садом домика, осмотрелась, открыла калитку.
Хозяин встретил их у порога.
— Кого бог послал? — спросил хмуро.
— Племянница ваша из Ужгорода, неужели не узнали? — Мирослава подошла поближе, чтобы он мог рассмотреть ее.
— И без предупреждения… — осуждающе проговорил хозяин. — А если бы…
— Не было времени упреждать. Вон все как повернулось.
— Проходите в хату.
Старенькая керосиновая лампа вырывала у темноты стол, кровать с пышными подушками, лавку, застеленную домашней выделки многоцветной дорожкой. Хозяйка, видно, привыкшая к неожиданным гостям, сноровисто собирала ужин.
— Как там? — спросил хозяин. — Мне комитет не разрешил на демонстрацию идти, чтоб, значит, не расконспирироваться. Приказали дома быть, как чувствовали, что здесь понадоблюсь. А выстрелы слышал.
— Убили Гинцяка, — почти со слезами ответила Мирослава. Ее бил нервный озноб.
— Заплатят они еще за это, — хозяин сжал тяжелые кулаки, положил их на стол.
В окошко тихо стукнули, и хозяин вышел на улицу. Он отсутствовал недолго, почти сразу же возвратился.
В ответ на вопрошающий взгляд Мирославы сказал:
— Свой… Предупредил, что похороны Гинцяка будут завтра.
— А что с Локотой? — с тревогой спросил Олекса.
— Увезли… Похватали многих жандармы.
Мирослава настойчиво проговорила:
— Олексо! Тебе не следует идти на похороны Гинцяка. Это все равно что подойти к жандармам и сказать: «Вот он, я. Забирайте».
— Не отговаривай, — возмутился Олекса. — Разве сейчас время прятаться?
— Смотри, — Мирослава достала из кармана пистолет, который успел ей на ходу передать парень, сбивший с ног шпика. — Из него тебя хотели убить…
— Завтра весь рабочий люд на улицы Хуста выйдет, — сказал хозяин. — Любили у нас Гинцяка, уважали. Учиться хлопец мечтал…
Он словно бы и не возражал Мирославе, но явно одобрял намерение Олексы быть на похоронах молодого рабочего.
— Как ты не поймешь, — с болью произнес Олекса, — что не смогу я отсиживаться в безопасном месте, погиб ведь наш товарищ! Давай не будем больше об этом, — он не хотел продолжать разговор.
— Тогда возьми, — Мирослава протянула Олексе пистолет.
— Зачем? Пока наше оружие — слово и гнев… А пистолет… это потом… когда не будет другого выхода. Ложилась бы ты спать, день завтра будет трудный.
Мирослава, не раздеваясь, прилегла на кровати, с нежностью посмотрела долгим взглядом на Олексу. Он сидел у стола, опустив сжатые ладони на чисто выскобленные доски. Сидел и думал о том, что надо достойно провести в последний путь боевого товарища.
…По улицам Хуста шла траурная процессия. Рабочие несли гроб, укрытый красным знаменем. Оркестры играли траурные марши. Весь рабочий Хуст вышел на улицы. Работа всех предприятий остановилась. Бесконечное шествие закрыло проезд по улицам бричкам, автомашинам. К окнам учреждений прилипли барышни и чиновники.
— Кого хоронят?
— Какого-то Мыколу Гинцяка… Того, что в забастовку убили…
Поддерживая вдову, шел в первых рядах за гробом Олекса. Рядом с ним — Мирослава со своими друзьями, они зорко всматривались в людей.
Чиновники в окнах переговаривались:
— Хотя б скорее закопали… Страшно…
— Закопают, но нам припомнят…
— А жандармы зачем?
На углах и перекрестках маячили полицейские, жандармы. И чувствовалось, стоит им сделать лишнее движение — сметут их, растопчут.
— Всех не перебьешь. Видите, панове, сколько их…
На одном из перекрестков выстроились люди в странной форме, очевидно заимствованной у фашистов и несколько видоизмененной под «народный лад». Широко расставлены ноги в кованых высоких ботинках, в руках — то ли палицы, то ли дубинки. Командовал ими Будяк.
— Волошинцы, — негромко сказали Олексе.
— Вижу, — ответил он.
Из рядов процессии выдвинулись вперед крепкие хлопцы-гуцулы, прикрыли ее с флангов.
Олекса попросил Мирославу поддержать вдову Гинцяка, быстро прошел вперед, остановился перед Будяком.
— Геть с дороги, — сказал негромко, спокойно.
Будяк оглянулся на своих — те уже нарушили строй, переминались, озирались.
— Не мешайте проводить в последний путь хорошего человека, хлопцы, — обратился к ним Олекса. — Иначе плохо будет вам, ой как плохо…
Рабочие надвигались уже плотной стеной. И окончательно сломался строй «штурмовиков», разбрелись они кто куда. Будяк в одиночестве заметался на перекрестке и тоже исчез. Процессия подошла к кладбищу. Фабрики, лесопилки, мастерские города откликнулись протяжными гудками.
«У этих господ не лежит сердце ни к языку, ни к культуре, ни к судьбе нашего народа. Они разжигают националистическую травлю…»
Униатский священник Августин Волошин ужинал с близкими друзьями-единомышленниками. На богато сервированный стол с укором смотрели святые с многочисленных икон. Среди гостей — служители церкви, адвокаты, местные дельцы.
— Когда будем брать власть, Августин? — спросил его «оруженосец», крепко скроенный Бращак, напоминавший типичного погромщика из толпы.
— Нам ее отдадут, Бращак, — спокойно ответил Волошин. — Сейчас не восемнадцатый год, когда Антанта в нас не поверила, подарила наш край Массарику. Антанта теперь кончилась, и поднялась над Европой новая сила — немецкий национал-социализм во главе со своим великим фюрером Гитлером.
Волошин фразы произносил торжественно, значительно, будто проповедь читал в соборе. Сухой, аскетичный, с нервным румянцем на щеках, он странно выделялся среди своих раскормленных гостей.
— Не зевай, Августин, а то пока ждать будешь, Бродий к власти прорвется, — серьезно сказал ему Бращак.
— То пустое, — отмахнулся от него Волошин. Он встал: — Дозвольте, панове, поднять эту чарку за колыбель земель украинских, за нашу подкарпатскую Русь!