Молодой зенитчик подошел к откосу окопа с виноватым видом.

Старший сержант не заметил его боли, пошутил:

— Теперя ваша невеста — пушчонка. На всю жизнь, сколько кому отпущено, столько с ней и будет… Понятно? Еще в старинной песне пелось: «Наши жены — пушки заряжены, вот кто наши жены!..» Смех-то смехом, а раскиньте мозгой: кто вы такие?

Старший сержант сделал серьезное лицо и уставился на молодых зенитчиков.

— Вы — человеки… Кусочки мяса. А сколько против вас железа направлено! Танки, самолеты, пулеметы, подводные лодки разные там, торпеды-переторпеды, бомбы-перебомбы и прочие колючие заграждения… Заводы работают, машины работают — техника! И все, чтоб вас убить. На одного человека… Раньше-то вышел, топором помахал — и вся музыка. Теперь подумаешь — и не веришь. Лучшие немецкие генералы головы ломают, как тебя побыстрее на куски разорвать. А твоя обязанность — всего-навсего четко, как в цирке, видели небось, как в цирке артисты под потолком прыгают, вот так же и ты обязан красиво снаряд к восьмидесятипятке подать. Ты свое делай… И генералы немецкие войну проиграют. Делай! Убили первый номер… Второй, становись на его место! Быстро. Ты, ты, слышишь, заменяйся! Пошел! Давай! Давай! Засекаю время!

Старший сержант вскочил, поднял над головой, как гранату, «Павел Буре».

— Пошел! Слева, с того ложка, три танка… Немец! Прет! Разворачивай ствол, Ты какой снаряд взял? Отставить! Эх!..

Старший сержант опустил руку, сморщился, казалось, что он собрался плакать на старости лет, даже усы у него уныло обвисли.

— Ну что будешь делать? — обратился он к нам за сочувствием. — Вы хоть объясните, что по танку не осколочным — бронебойным. Чему в тылу обучали? Как слепые кутята…

— Дядя Федя, ты криком сбиваешь, — сказал наводчик.

— Во время боя шуму больше.

— Шум не крик… К шуму привыкнуть можно, к крику не привыкнешь.

— Лады, — согласился дядя Федя. — Перекур!

Старший сержант говорил странно, растягивая букву «о», точно был влюблен в этот звук.

Люди устали… Так устали, что, глядя на них, тоже хотелось упасть на землю и отлежаться. Один стащил сапог. Он не умел заматывать портянку, на пятке у него был прорвавшийся волдырь.

— Иди сюда! — подозвал старший сержант. — Покажь ногу! Эхма, шляпа! Приложи подорожника.

Сидя на ящике полевого телефона, дядя Федя тоже снял сапог, показал, как нужно пеленать портянкой ногу. Что было любопытно — у старшего сержанта портяночки были беленькие, мягкие, у молодого бойца — с черными потеками, грубые, грязные…

Дядя Федя упеленал собственную ногу, как мать ребенка.

— Понял?

— Все равно собьется, — ответил красноармеец.

— Врешь, не собьется. Гимнастерку не простирни, но портяночку выполоскай, разгладь… Жизнью будешь ногам обязан. У нас был чудак-человек, стихи сочинял: «Ногу сотрешь — немцу в плен попадешь!», «Сапог порвал — считай, пропал». Еще были стихи… Забыл. Я с детства стихи плохо запоминаю. И вообще прошел четыре класса и два коридора. Некогда было учиться — семья замучила.

Старший сержант закручинился, вспомнив, наверное, про классы и длинные школьные коридоры, а может, он вспомнил семью, которая его мучила и не давала учиться.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой младший лейтенант Прохладный и рядовой Сепп спорят о литературе.

Все бойцы и командиры давали нам советы, как жить, чтоб мы с братом не совершали тех ошибок, которые совершили они, бойцы и командиры, в своей жизни.

Так, рядовой Шуленин, правофланговый роты охраны, несуразный дядька лет под сорок, посоветовал не привыкать к куреву. Курил он жадно и невероятно много. Отрывал клок газеты, бросал на него горсть махорки, заворачивал, точно играл на губной гармошке, брал цигарку, как карандаш, и затягивался… Валил дым. Можно было подумать, что у него горит что-то внутри.

— Вредно беспрерывно чадить! — говорили товарищи. — По полпачки зараз вытягиваешь. Сердце и легкие не выдюжат, загнешься.

— А!.. — отмахивался Шуленин. — Мой батюшка не курил, а раньше сорока помер.

Шуленину не хватало фронтовой нормы питания — он ходил голодным. И не мудрено — менял в деревне хлеб на махорку.

— Не втягивайтесь в курево, — тряс оглоблей-цигаркой Шуленин. — Остальное дело наживное. Остальное мелочи.

Видно, учить легче, чем самому быть ученому. Лишь дядя Боря всегда старался зажечь, так сказать, личным примером. Он носил на коромысле воду в баню. Вода расплескивалась, он шел не спеша, не отрывая глаз от ведер, старался погасить движением корпуса колебания коромысла, отчего ведра раскачивались сильнее, вода перехлестывала через край, и он доносил до бочек по полведра.

Мы с Рогдаем шуровали в предбаннике.

Стучали швабры, передвигались с места на место скамейки, хотелось побыстрее разделаться с «боевой задачей».

— Отойди! — кричали мы друг другу. — Куда лезешь, не видишь, уже вытер?

— Вытер! Размазал — не вытер.

— Размахался! Убери швабру!

— Как дам сейчас!..

— Попробуй! Тебе сам дам…

На вопли приходил дядя Боря. Смотрел и говорил:

— Очень плохо, товарищи! Не рапота — песопразие! Семь раз отрежь — один раз отмерь… Нет, наопорот: семь раз отмерь — раз отрежь. Тише едешь, дальше будешь…

Выпалив запас русских пословиц, он брал швабру, наматывал на нее тряпку и ловко и, самое главное, чисто вытирал предбанник.

Удивительный человек был дядя Боря! Он не умел кричать на людей, даже отдавая приказания нам, непосредственным своим подчиненным, он никогда не забывал добавить: «Пожалуйста! Палун!»

Ростом дядя Боря Сепп не выдался, зато глаза у него были в пол-лица — добрые, грустные, синие… Когда он глядел на тебя, становилось невозможно врать.

Командир роты появился неожиданно, мы не видели, когда он вошел в предбанник. В руках он держал сверток. Появление командира было таким внезапным, что мы вскрикнули.

— Сено-солома! — весело засмеялся Прохладный. — Ох и говоруны! Ну и слухачи! Да вас на передовой немецкие разведчики взяли бы, вы бы и не пикнули, очухались бы в немецких траншеях. Никакой бдительности!

— Некогда по сторонам глядеть, — ответил дядя Боря. — Мы уборку производим.

— Ну и что — уборку? На передовой ухо держи торчком.

— Мы не на передовом крае, — сказал упрямо дядя Боря.

— На передовой поздно учиться, — ответил младший лейтенант.

Он сел на лавку, положил сверток, исподлобья поглядел на Сеппа, точно приноравливаясь, с какого бока навалиться. От правого глаза к уху Прохладного тянулся глубокий красный шрам, отчего взгляд казался свирепым.

— Как вы сюда попали? — спросил с восторгом Рогдай. Он галдел на Прохладного влюбленными глазами. — Я не видел.

— Учитесь, товарищ Сепп, любознательности, — усмехнулся Прохладный. — Рядовой Козлов-младший интересуется. Отвечаю: «Тренировочка!» Сено-солома. Чтоб приемы стали второй натурой, чтоб автоматически, как, например, утром ты умываешься. Умываться тебе не в тягость? Так и здесь. Покажи, как входишь, родовой Козлов-младший, продемонстрируй. Выйди и войди.

Рогдай выскользнул из бани, постоял за дверью, затем вбежал, радостно улыбаясь: мол, здравствуйте, вот и я.

— Неправильно! — оживился младший лейтенант и сдержанно засмеялся. — Зачем встал в проеме, как бычок? Ты уже труп. Да, да, не дрыгайся! На свет тебя сразу пристрелят из парабеллума или шмайзера.

Прохладный встал, пружинистой походкой прошелся по бане, как огромный кот; он шел бесшумно, скользя на носках, метнулся в угол. И оттуда, из темного угла, сказал резко:

— Соображай… С улицы темно, не видно. Проскочил в дверь, не стой, тебя видно в дверях. Сразу в сторону. Очередь из автомата… Лучше вначале брось вперед гранату. Следом за взрывом — вперед! Осколков нет. Очередь… За печку, в угол. Все. Захватил — и сразу к бойнице, бей врага из его же пулемета.

— Зачем детям пулемет! — отозвался дядя Боря. — Им в школу ходить нужно, а мы им про гранату… Про убийство. Им нужно читать Брема, прививать любовь к людям и природе.