— Вы отступали?

— Нет. Шли на выручку 25-й Чапаевской дивизии. До границы километров семьдесят. Нас обстреляли. Ничего не поймешь, — кто свой, кто чужой!.. Отошли к населенному пункту, в садах развернулись и пошли лавой. «Шашки наголо!», «Даешь!..», «Даешь!..» Да разве фашиста шашкой в танке достанешь? Залез в железо, гад. Попался бы в натуральном виде!

— А тачанки? — спросил я. — Из пулеметов бы стреляли.

— Чего?

— Тачанки, говорю.

— Э-э-э, — не то засмеялся, не то застонал политрук. — Щепки полетели от твоих тачанок-ростовчанок. Потом в госпитале спорили. Теоретиков много… Вообще-то правы, — не имели права идти на танки без прикрытия артиллерии, самолетов и тех же танков. У нас были три танкетки, керосинки, отстали, застряли на мосту. Разве трактор с лошадью спаришь? Машина — дура!

— Между прочим, — сказал я, — у нас в роте есть боевой конь — вернее, боевая подруга. Полундрой ее кличут. Так я бы с такой подругой горох не пошел бы воровать — на первой же проволоке остался бы висеть, как на паутине.

— Лошадь есть? — оживился капитан.

Он долго рассказывал о лошадях, уходе за ними, болезнях и еще каких-то тонкостях — я не слушал. Для меня самая надежная и привычная лошадь была машина-трехтонка: вырос-то я в городе. В городе лошадь можно увидеть лишь на базаре. Еще на лошадях развозили ситро по кинотеатрам.

— Давайте, соколики! — кричали люди с крыши сарая.

Я полез к ним по лестнице из жердей, но мне сказали:

— Назад! Без тебя теснота. Крыша может не выдержать.

Я побежал к каштану, он рос рядом с сараем, и залез на него. Сумка из-под противогаза мешала. Я снял ее, бросил вниз, взобрался на самый верх дерева.

— Смирно! — неожиданно раздалась команда.

Из барака вышел генерал-майор авиации Горшков, командир дивизии. Он был летчиком-истребителем. На его счету было пять «мессеров». Его тоже три раза сбивали. Два раза он дотянул до аэродрома, один раз, прошлой осенью, упал в Чудское озеро. Выплыл и примкнул к какой-то части, попавшей в окружение, и вышел с ней на Большую землю. Звание генерала ему присвоили весной сорок второго.

— Лихо идут? — спросил генерал. — Видно?

— Отлично, товарищ генерал, — ответили командиры на крыше сарая.

— Интересно, интересно!.. — сказал генерал и тоже полез на крышу.

— Нам бы такие машинки с начала войны! — сказал кто-то.

— Посмотреть бы бой! — сказал еще кто-то. — Как из фашиста перья полетят.

— Федя! — крикнул генерал шоферу. — Подгоняй сюда! Ну, кто со мной на КП? Давайте, товарищи, через полчаса начнется бой! Расходитесь!

Отдав приказ, генерал почувствовал, что он генерал. Он подошел к краю крыши и замялся. Потом пошел вниз, как по трапу.

Я тоже слез с дерева.

— Алик! — позвал дежурный по штабу, когда я надевал пустую сумку из-под противогаза. — Понимаешь, — чуть ли не шепотом говорил дежурный по штабу, — немец идет к Борисоглебску, его прикрывают. Будет дело! Приемника нет. Волну знаю, приемника нет! Послушать бы, как фашиста колошматят.

Дежурный подпрыгнул и пнул воронку для подсечки смолы.

— Вспомнил! Есть в школе приемник, — сказал он. — В казарме летного состава. Я напишу хитрую записку, валяй к школе, записку никому не отдавай, вместе с приемником тащи сюда. Тут чей-то велосипед стоял, возьмем взаймы! — Дежурный метнулся к бараку, через минуту выбежал с бланком расхода по кухне, на бланке стояла витиеватая непонятная подпись. В записке говорилось, что приемник из казармы летного состава срочно требуется в штаб.

Он вывел из-под навеса чей-то велосипед без номера, отдал хитрую записку.

— Побыстрей возвращайся! Береги велосипед!

Ему еще следовало бы спросить, умею ли я ездить на велосипедах для взрослых.

Тропка извивалась, как запутанная веревка, шины предостерегающе шуршали. Я знал, что упаду… Велосипед катился по тропке.

Канавку я заметил издалека, за ней стоял колодец. Машину тряхнуло, и я оказался впереди нее. Велосипед наехал, отскочил и… врезался в груду камней.

Бац! Та-ра-рах, тах-тах!

Колодец срубили на века, хоть бы тысяча таких, как я, ударялись в него каждый день, он бы не покосился. Велосипед был нежнее, у него погнулся руль и лопнула цепь передачи. Я сел у колодца, с обидой поглядывая на велосипед.

«Керосинка, — подумал я. — Боевой конь, верный товарищ, перенес бы меня через канаву, не выдал… Верно говорил Борис Борисович: машина — дура!»

Я достал из колодца воды. Дубовая бадья уравновешивалась журавлем, вода доставалась без труда, только умываться было неудобно — бадья мешала, пришлось ее оттянуть немножко в сторону.

Я набрал ледяной воды в рот, брызнул на ладони, обмыл царапины. Пришлось нагнуться, потому что бадья раскачивалась и норовила ударить в голову. Я со злостью оттолкнул ее подальше. Она вернулась.

В ее возвращении чувствовалась тупая неизбежность. Она обязательно должна была вернуться в точку, откуда начала движение.

«Почему она возвращается? — подумал я. — Почему? И никак иначе? Почему именно так? Кто это придумал?»

Я понимал, что земля притягивает бадью, что существует какое-то всемирное тяготение, которое существовало до моего рождения и будет существовать после моей смерти. И я всю жизнь обязан подчиняться ему. Почему? А если я не хочу? Я человек… Почему я не могу изменить дурацкий закон тяготения по своей воле?

Я нагнулся, бадья просвистела над головой и ушла в сторону.

«Не отойду! — решил я. — Не отойду — и все! Так хочу! Что тогда произойдет? Ничего не произойдет. Бадья не посмеет ударить, потому что я не хочу этого, я ее пересилю. Не ударит! У меня будет иначе. Не как у всех!»

Мною овладело упрямство. Меня возмущала простейшая истина, ясная, как день, — тяготение, возмущала своей тупостью и неизбежностью. Я не уклонился. Я стоял прямо.

И бадья… она ударила. И я понял, что простейший закон тяготения не изменить. Никому не преодолеть его, и он вечно будет подавлять волю людей неизбежностью.

И когда бадья вернулась вновь, я пригнулся. Отошел от колодца, поднял велосипед, передачу сложил в сумку из-под противогаза.

К школе я подошел, когда воздушный бой был в разгаре. На втором этаже в бывшей учительской стоял приемник, вокруг него сидели летчики в новеньких летных формах — ребята, которые сегодня не пошли в бой. Сидели еще какие-то красноармейцы. Я понял, что бесполезно предъявлять филькину грамоту — летчики не отдали бы приемника, да и поздно приемник нести в штаб: бой-то начался.

— Третий! Третий! Я — Пятый, слева! Погляди слева! — раздался чей-то встревоженный голос.

— Вижу!

— Вася, Вася, прикрой! Как слышал?

— Хорошо. Иду к солнцу.

— Петька, Петька, живой?

— Живой, так-тарак-так… так-так!

Поразила тишина в эфире, в том смысле, что не слышно было ни гула моторов, ни стрельбы, сыпались короткие фразы, казалось лишенные смысла и логики.

— Звезда! Звезда! — раздался четкий, спокойный голос. — Говорит Орел, говорит Орел! Как слышимость? Прием.

— Я Звезда. Орел, слышу! Прием.

— С юго-запада подходят шесть «мессеров». С юго-запада подходят шесть «мессеров». Как слышал? Прием.

— Спасибо! Вася, Вася, слышал? Прием.

— Слышал, Орел, слышал. Порядок.

Летчики нервно задвигались на стульях, несколько человек вскочили с места.

— Спокойно! — сказал мужчина в майке. — Тихо!

— Петька! Петька! Заходи! — раздалось минут через десять из приемника. — Уходят!

Наступила пауза. Пауза затянулась… Потом зазвенел радостный голос:

— Ребята! Земля! Петька сбил «мессера». Ребята! Слышите?

— Слышим. Молодцы! Гордимся вами! — послышался голос генерал-майора Горшкова.

Летчики у приемника заговорили разом, перебивая друг друга:

— Четвертого сбили! Товарищ командир, почему мы на отдыхе?

— Повезло ребятам! Три «юнкерса» и «мессера»… Почему мы сидим?

— Спокойно, — сказал мужчина в майке, по всей видимости старший. — У нас особая статья. И завидовать нечего — на две эскадрильи четыре немца. Нет, так не будем воевать, будем лучше. Пошли в класс, разберем бой, насколько я его понял. Пошли, вставайте!