— Накинь хоть красненькую, имей совесть… — кричал ему барыга.

В стороне покупатель разглядывал обновку, часы оказывались штамповкой и тикали, когда их трясли; бывало, что в футляре копошился навозный жук.

За толчком шли ряды с бидонами молока. Молоко стоило сто рублей литр. Пили молоко тут же из поллитровых стеклянных банок, продавали хлеб — шестьсот рублей буханка. Продавали хлебные карточки. Этих не обижали: если человек принес на базар карточки, значит, у него горе, значит, у него такое положение, что и податься некуда.

В мясных лавках мяса было мало и стоило оно очень дорого. Между ног сновали крысы. Если зазеваешься, выхватят кусок говядины чуть ли не из рук.

Электролампочек не было.

Продавался керосин и самодельные стеариновые свечи.

Мы нашли Васю-китайца. Он сидел на солнышке, невозмутимый, как будда, разложив шурум-бурум.

— Вася, Вася, — заныли мы. — Лампочки найди. Вася…

— Где ток достал? — спросил он.

— Достали.

— Моя будет думать, — сказал Вася. Думал он долго. Потом сказал: — Приходи в пять. Триста рублей одна.

— Ты что, Вася, очумел? Имей совесть.

— Моя совесть еси, я ничего не имей, другой имей деньги.

— Врешь.

— Твоя зачем приходи? Твоя лампочка хот? Будет лампочка. Я ничего не имей. Я балахло толгуй. Зачем, обижаешь? Твоя моя знай. Твоя папа знай, твоя мама знай. Я тебе так давай… У меня нет. Нет! Понимай?

— Ладно, ладно, Василь Иванович, — потушил его Рогдай. — Я тебя тоже люблю. Денег у нас маловато.

— Моя тогда ничего не помогай.

— Приноси, возьмем, — вмешался в разговор Степа-Леша. — Айда, ребята, потолкуем. Елка, где ты? Не отставай. Дай руку. Пошли за лари, помозгуем. Только маме, Елочка, ни гугу. Обещаешь?

Елка кивнула головой.

Не то чтобы мы боялись Серафиму Петровну, Степе-Лешке смешно было бояться учительницу, если бы даже она вела литературу когда-то в его классе, просто каждый проносит через жизнь уважение к учителям и хочет показать себя с лучшей стороны. Мы стеснялись Серафимы Петровны, она заставляла нас подтянуться. Конечно, Рогдай продолжал курить, я тоже баловался, но дома прятали табак, и когда выбегали в развалину затянуться, перед тем, как вернуться в подвал, несколько раз выдыхали воздух, а то и зажевывали полынью, чтобы не пахло.

Степа-Леша как-то сетовал, что разболтала война людей. Серафима Петровна испытала не меньше, если не больше, страхов и страданий, чем мы, и все же осталась учительницей, и мы держались за нее, оберегали.

Денег наскребли семьсот тридцать рублей, вывернули карманы. Елочка доложила пятерку. Семьсот тридцать пять рублей не хватало на четыре лампочки. А на что выкупать хлеб? Продукты? На что жить? Деньги Серафимы Петровны в расчет не шли.

Мы соображали. Какой-то старик пригрелся на солнышке, снял рубаху, сидел голый по пояс, бил вшей. Забежал Яшка. Поздоровался. Попросили у него в долг.

— Нету, — ответил Яшка. — Брату посылку в госпиталь отправил. Сам пришел занимать.

Яшка ушел.

— Придется прибегнуть к старому способу, — сказал Степа-Леша и снял бушлат. — Рогдай, давай, иди.

Рогдай перекинул бушлат через руку, нырнул в проход между ларьками. Пошли и мы. Я взял Елочку за руку. Мы пробивались сквозь толпу, как форели через перекаты, не теряя друг друга из вида. Около громкоговорителя на столбе задержались. Народ стоял молча, сосредоточенно слушал последние известия. Передавали сводку Информбюро. Запоминали каждое слово. Потом на тысячах карт карандашом проведут новую линию. Врагов гнали, и никто не сомневался, что наша взяла, лишь не терпелось, когда фронт останавливался. Левитан сообщил, что сегодня ничего существенного не произошло. Потом женский голос рассказал о боевых действиях разведчиков, артиллеристов и летчиков.

Сообщение окончилось, базар зашевелился, заспешил. Рогдай пошел к рядам, где торговали картошкой. Здесь собирались самые денежные люди. Они привозили картошку из тыловых деревень, из глубинки. В освобожденных деревнях царствовал голод. Я приведу рассказ Маши с наших курсов.

Рассказ Маши о житье-бытье при немцах

Колхоз наш ходил в миллионерах. Когда получали на трудодни, не знали, куда девать зерно и овощи. И птицы навалом. И корова. Пруд выкопали. Белым-бело на воде от гусей. На горище мешки с зерном и яблоками. Куда все подевалось? Значит, когда ворвались, в момент очистили. Они говорили: «Айн момент». И в момент растащили. Солдаты их жрали… Куда только лезло. Тощие, а жрут, как коровы. Пух полетел. Ржут, дерут перья, в котлы, полусырых лопали. Пруд голым остался, если кто курицу спрятал под печку или куда, так осталась. Налог ввели. Пятьсот рублей со двора, 180 яиц с каждой курицы, если найдут. Сразу выкладывай яйца. Курица того не стоит. Ежедневно 3 литра молока с коровы. Потом и коров поотбирали, увезли. Если налог задержал, штраф 100 рублей в день. Колхоз объявили распущенным, объявили земельную общину. Старики гутарили, что барщина была легче. С утра до вечера в поле. 30 дней в месяц. Дома как хочешь. Ничего не платили. Во главе каждых десяти дворов — староста, по-ихнему эконом. Подобрали из пьяниц, лодырей, которых из жалости в колхозах держали. В поле стар и мал. Не разгибая спины. Если увидят, что остановился, — кнутом, а то и публичную порку у клуба, вместо кино.

Помню, лозняк у пруда, слышу: «Девушка! Девушка!»

Глянула — наши, прячутся, шесть красноармейцев.

— Принеси поесть.

Сбегала, достала из ямы, принесла. Говорю:

— Не выходите, споймают.

Не послушались. Субботины позвали, додумались. Хвать на мотоциклах. В момент окружили. Троих наших положили, пятерых фрицев. Всех к клубу. Пригнали. Выставили красноармейцев и Субботиных. И детишек, и старуху стреканули из автоматов. Ревели бабы. Дом у Субботиных сожгли.

Девчонки сажей мазались, не мылись, пчел на лицо сажали, чтобы раздуло. А то поймают и опозорят. И руки накладывали… Жить не хотелось.

Потом опять колхоз организовали. Скотину, что спасли, опять сдавали в колхоз…

Рогдай зашел с тыла. Бабы закричали на него. Они на всех кричали. Города спекулянты боятся, а деньги прячут за пазуху. Откуда столько картошки? Не верится, что у колхозников много запасов. Спекулянтов развелось, как сырости поле дождя. Одну я узнаю по голосу — ту, что купила зимой Чингисхана. Раздобрела. Увидев Рогдая, рассвирепела, орет, чтобы гнали мазурика в три шеи, что она его знает. Ее крик на руку. Рогдай устремляется к какому-to мужику, озирается, показывает бушлат, говорит:

— Купи, отдам по дешевке.

Мужик загорается. Тоже озирается, поворачивается к рядам спиной, заслоняет Рогдая, щупает бушлат, сует между ног, лихорадочно отмусоливает деньги. Он не сомневается, что вещь ворованная, и рад случаю купить за бесценок. Такого и наказать не грех.

Следом подходит Степа-Леша. Сейчас он охватит Рогдая за руку, вывернет руку с деньгами, скажет, что поймал вора. Сцена обычно разыгрывается по отработанному сценарию. Мужик, как правило, отказывается идти в милицию, отнекивается, и чем его настойчивее приглашают, тем больше он ругается; хотя ему жалко денег, он отрекается от покупки и от денег: затаскают по следователям, еще что-нибудь выяснят, что следователю знать не положено. Если попадется такой, что идет, его приводят к развалине, где до войны была милиция. Рогдай и Степа-Лешка притащили скамейку, повесили плакат, призывающий сдавать кровь. Сажают «свидетеля» на скамейку, говорят, что вызовут, и выходят через вторую дверь в развалине.

— Пусть не скупают «краденого», — говорил в таких случаях Степа-Леша.

— Хватай его! Лови! — кричит наша старая знакомая. — Я свидетель. Мазурика знаю… Пошли, пошли в милицию, не бойся, я раскрою глаза начальнику. Я у них работаю. Не одного определила.

Сценарий рушится. Степа-Леша теряется, говорит, что женщине идти не следует, но мужик расхрабрился, ему хочется справедливости. Он не пытается вырвать деньги у Степы-Леши — значит, пойдет хоть на край света. Наша знакомая тоже тащит Рогдая к начальнику, держит его с другой стороны. Я бросаюсь на выручку. Елка опешит за мной. Кричит: