– Марек! Вольноопределяющаяся твоя душа! Так ты тоже здесь?

– Я, Швейк, здесь уже третий день, – отвечал вольноопределяющийся. – Меня сюда привёз поезд из Дубно. Я уже пять дней ничего не ел, кроме пары груш.

Швейк вытащил свой мешок, положил его на колени, закрыл, чтобы не было видно, что у него там такое, и, вытаскивая оттуда кусок хлеба, шепнул Мареку:

– Ты ешь только по маленьким кусочкам, чтобы тебя никто не видел.

Вольноопределяющийся снял кепку, прикрыл ею хлеб, затем лёг на живот, а лицо положил в кепку, придерживая её рукой. Швейк понял практичность этого манёвра и похвалил вольноопределяющегося:

– Ты здорово это придумал. Жрёшь лучше, чем лошадь овёс из мешка. Но, приятель, зад-то у тебя сильно спал. Похудал ты здорово.

И он подсунул ему в кепку новый кусок хлеба с кружком колбасы.

– Ешь, брат, я это заработал в карцере. Я думаю, что недурно было бы остаться там на все время.

Через несколько минут вольноопределяющийся встал на колени, кепка его была внутри так чиста, что не требовалось вытряхивать из неё крошки; Марек, развязывая ранец, посмотрел благодарно на Швейка:

– Приятель, ты проявил милосердие: накормил голодного. Смотри, здесь у меня есть запасные башмаки, а ты бос. Возьми их, пожалуйста. Я бы мог их продать за десять копеек, но ждал, что провидение пошлёт мне лучшего покупателя. Я не ошибся. Бог послал мне тебя, Швейк.

– Мне босиком очень хорошо, ноги у меня уже привыкли, – запротестовал Швейк. – Я шёл пешком босой от границы до самого Киева.

Но Марек не переставал настаивать, высказывая соображения, что у него их кто-нибудь все равно украдёт, и Швейк, учитывая опыт киевского обыска, принял подарок и сейчас же надел его на ноги.

Потом из куска газеты он скрутил большую цигарку себе и Мареку и, зажигая её, спросил:

– Так тебя ранили у Брод? Тебя там подстрелили? Юрайда, говорят, пошёл с тобой на перевязочный пункт. Что же ты, голубчик, в России уже ждал меня?

– Там у Брод я стрелялся, – поправил его вольноопределяющийся, – но стрелялся глупо: сделал на руке только царапину. Черт его знает, приятель, идёшь в бой, как телёнок на бойню, знаешь, что тебе граната может оторвать голову или сразу обе ноги, а у самого нет храбрости прострелить себе два пальца. Я было хотел пропустить пулю через ладонь, а сам оттягивал руку помаленьку все дальше и дальше, так что мне оторвало только кусок мяса. Лежал я неделю в Будапеште в госпитале, и все зажило.

– И сейчас же с маршем на фронт? – с любопытством расспрашивал Швейк. – Не удалось тебе куда-нибудь улизнуть в больницу? Солдаты говорят, что теперь их бросают на фронт так, как собирают пожертвования на погорельцев: кто быстро даёт – даёт вдвое; или вот когда у футболистов матч, то они пишут на плакатах: «Только дети и умирающие, не считая умерших, останутся дома!»

Вольноопределяющийся положил голову на ладони, опираясь локтями о колени:

– И так все идёт, и никто ничего не понимает, что у нас творится. Швейк, все это так же загадочно, как пресвятая троица. Государство воюет с неприятелем, а жители воюют с государством. Государство проиграло бы, если бы на свете не было докторов. Все солдаты, которые не хотят воевать с неприятелем, воюют против государства; у одного изуродована рука, у другого отнялся язык от полученных ран, третий оглох от испуга, тот контужен гранатой, иной страдает ишиасом, чахоткой, мочевыми камнями, у многих больное сердце, менингит и т. д. И доктора ведут с солдатами борьбу и – побеждают, а с ними побеждает и наука. Наука проституировалась и, вместо того чтобы служить на благо человечеству, служит к его несчастью. Все за деньги. Доктора мобилизуют – и он при осмотре солдат разорвёт то свидетельство о тяжёлой болезни, которое он сам дал до своей мобилизации человеку, призывавшемуся в войска, бросит его наземь и скажет: «Теперь я решаю вопрос о вашей болезни!»

– Так эти доктора тебе тоже всыпали? – посмотрел с удивлением на философствовавшего вольноопределяющегося Швейк. – И должно быть, здорово тебе попало, если ты так на них зол.

Марек задумчиво кивнул головой.

– Из Будапешта, где я уверял, что у меня не действует рука, меня отправили в Пардубице.

Доктор мне говорит: «Вы там будете как дома, больница там большая, продовольствие хорошее, доктора там чехи, и, кроме того, недели две там о вас никто и не вспомнит», этот доктор был польский еврей.

Приезжаем мы в Пардубице; огромный госпиталь в пять этажей, и в каждом этаже сорок комнат. Все распределено: в первом этаже триппер, шанкр, сифилис и тому подобное; в другом – тиф, дизентерия, холера. На третьем были мы – инвалиды с фронта.

Были, приятель, времена, когда достаточно было благополучно пройти через приёмный пункт, и, если полковой врач тебя признал больным, больничный доктор тебя даже и не осматривал; он думал: раз к нему послал больного его коллега, значит, так надо. У них была своя такса: за ранение давали шесть недель, на лечение ревматизма и сердечных болезней – четыре. До этого тебя из больницы не выпускали.

– Я знал, – перебил его Швейк, – одного Человека – Рыса из Молодой Болеслави. Так он был у трех докторов, и все они говорили по-разному…

– Человек зависит от разных обстоятельств, – сказал задумчиво вольноопределяющийся. – Но в Пардубице у докторов был один принцип: вылечить каждого – и вылечить его так, чтобы он об этом помнил до самой смерти. На каждом солдате, выходившем из госпиталя, было написано большое «А». Вместе со мною был там один портной из Градца Кралова, так он мне сказал: «Это вовсе не госпиталь, это притон. Нет, это не притон, – это испанская инквизиция». И действительно, там лечили только голодом и электричеством и этим выгоняли болезнь, как в старые времена чертей из ведьмы. Верховным инквизитором там был доктор Краус, откуда-то из Праги, и доктор Папенгейм, венгерский еврей, был у него помощником. Вот у них в тринадцатой комнате помещалась машина для электризации; вечером нам сообщали, чья очередь утром идти туда, и ребята, уже побывавшие там, потом не спали всю ночь – такой их охватывал страх.

Прихожу я туда, и доктор Краус начинает осматривать мою руку. Голова у него выбрита, глаза заплыли, как у поросёнка, он курит сигару и, посмотрев в бумаги, а потом на меня, улыбается: «Так вы, говорите, не владеете рукой? От раны или от ревматизма? Вы не бойтесь, мы её вам вылечим. Австрии нужны такие, как вы, интеллигенты, но со здоровыми руками. Вы подождите, мы сперва просмотрим более лёгкие случаи».

И он вызывает некоего Чермака, пожилого человека из десятого ландштурма. Тот крикнул: «Хир!» – и к доктору. Он, бедняга, пошёл туда, согнувшись, на двух костылях и действительно хромал; и я думал: «Бедняжка, что же с тобой будут делать дальше? Ты наверняка выиграешь!»

Доктор Краус посмотрел в его бумаги и, посвистывая, спрашивает: «Отчего это у вас? С вами придётся повозиться!» А Чермак отвечает: «Это меня штабной врач в Литомержи привёл в такое состояние. Сперва он меня распарил, а потом окатил холодной водой, и после этого я не могу ничем пошевелить. Все у меня болит, а ноги – как из дерева».

Доктор только приятно улыбается: «Ложитесь на этот стол, – говорит, – раздевайтесь, ложитесь на живот, закройте глаза, и как только я вас уколю иглою, скажите „уже"“. И он вонзает ему иглу с пят до головы, а Чермак орёт: „Уже, уже!“

А когда доктору надоело возиться с этой иглой, он посадил Чермака и стал бить его молотком по колену. Тот кричал, говорил, что больно, и уверял, что колено у него страшно ломит. Доктор же положил ему медную щётку на грудь, а другую на ноги и пустил электрический ток. А Чермак кричит: «Я не выдержу… О, Боже мой, господин доктор… я обмочусь от боли!»

Доктор Краус повернул выключатель и строго говорит: «А теперь, Чермак, дурака не валяйте и ходите как следует. Станьте прямо и ходите. Так, черт возьми, ходите!» И Чермак начал ходить – так ходить, как будто никогда в жизни не хромал. Затем доктор ему приказывает: «А теперь бегайте, десять минут будете бегать!» И Чермак принялся бегать, а после этого Краус направился ко мне и спрашивает: «Послушайте, вольноопределяющийся, вы обучались в техническом училище? Вы знакомы с электротехникой?»