Солдат показал рукой вперёд. Швейк пошёл впереди его к большому сараю, где уже было несколько пленных, которых охраняли солдаты. И там, снимая со спины ранец, Швейк весело заговорил:
– Из какого полка, братцы? Так значит, тут нас много; недаром говорят, что плохой пример заразителен. Я думаю, что раз уж мы прорвали фронт, то теперь недалеко до Москвы.
Ему никто не отвечал. Два немца и один венгр отошли от остальных в угол и стали грозить оттуда кулаками. А Швейк, растянувшись на ранце, расправил утомлённые ноги и стал философствовать.
– Да, да, он, император-то, знал, какое будет начало, а не знал, какой с нами будет конец. Неужели, братцы, мы действительно в России? Мне кажется, что тут погода такая же, как у нас.
– Увы, мы действительно в России, – вздохнул старый капрал возле Швейка.
– Но тут не так, как мы себе представляли. Я сам поднял руки вверх, а они мне за это рожу расквасили, забрали у меня часы, отняли бритву, вытащили из кармана кошелёк и не оставили даже зеркала. Два дня уж, как я не ел. Да с ними и не договоришься.
– Нынче тебе дадут еду, – утешал его Швейк, – писарь им приказал. Видите ли, братцы, это потому нам тут так плохо, что о нас не знает их император или царь, как они его называют. Он очень порядочный человек и нас, чехов, очень любит; он вообще чувствует по-чешски и по-славянски, это я знаю от самого доктора Крамаржа.
И Швейк рассказал, как на одном собрании ораторы уверяли, что царь ни о чем ином не думает, как только о спасении чехов и славян, и, вспоминая цветистые фразы, которыми зажигали народ на собраниях и митингах, он сам пришёл в восторг:
– Вот, друзья, как только царь узнает, что мы здесь, возможно, что он нас пригласит к себе в Петроград и покажет нам, как он правит Россией. Сперва была бы, господа, аудиенция, потом угощение, вечером – дворцовый бал и Бог знает что ещё. А я бы там, ребята, подцепил себе какую-нибудь блондинку княжну или графиню, жену какого-нибудь гофмейстера…
– И говорил бы ей: хорошо, да-да! – добавил со смехом капрал. – Ведь ты бы не сумел с ней и двух слов связать.
– Это правда, тяжело договориться с жителями враждебного государства, раз они говорят на чужом языке. Да ведь часто бывает, что и муж с женой не могут сговориться, – старался убедить слушателей Швейк. – Это было в Крочеглавах. Один углекоп Янда озлился за что-то на свою жену, и она с ним перестала разговаривать. А он, чтобы отплатить, тоже перестал разговаривать с ней. Когда им нужно было сказать что-нибудь друг другу, они писали мелом на столе. Случилось мужу заболеть, и он целую неделю пролежал дома. Но в субботу доктор уже не признал его больным и говорит ему: «Господин Янда, в понедельник идите на работу». Приходит он в воскресенье из пивной, жена ждёт его к ужину; он поужинал и пишет мелом на столе: «Утром я иду в шахты, разбуди меня в четыре часа!» Жена прочла, ничего не сказала и пошла спать. Просыпается он утром, жена мелет кофе, на дворе белый день, а на часах половина восьмого. Муж испугался, вскочил, начал ругаться и кричать на жену: «Ты почему меня не разбудила?» А она, не отвечая, показывает ему на стол. Он идёт к столу, а там под «разбуди меня в четыре, я иду на шахты» рукой жены написано: «Вставай, уже четыре!» А затем: «Уже четверть пятого, вставай же скорее!» – Швейк на минуту задумался, а затем продолжал: – Или этот Голечек, что квартировал в Розделове. И он и его товарищ, некто Ферда Беран, – оба чехи, а не могли ведь договориться. Часто в языке не хватает точных выражений, и оттого бывает много всяких недоразумений. Вот, например, дипломаты; они должны специально учиться по-французски, потому что этот язык такой, что на нем можно говорить как раз не то, что думаешь. Этот Голечек женился на некоей Эмме Петржилковой из Унгоштя, а Беран ухаживал за ней ещё раньше, и когда его товарищ женился на ней, то у него этот самый аппетит-то и разыгрался. Она была дюжая женщина, такая полная и мясистая. У неё был задок, как две ватные подушки, и когда она шла, то так им вертела, что у всех мужчин текли слюнки. И вот сидит один раз Беран с Голечком в пивной. Беран и говорит, когда Голечек собрался уходить домой: «Я тебе завидую, приятель: у тебя такая хорошая жена. Честное слово, Пепик, я бы дал пятьдесят крон, если бы мог её похлопать по заднему месту». И с тех пор, когда они шли вместе, так ни о чем другом не говорили, как только о том, как похлопать по ватным подушкам. Беран, бывало, только и жужжит: «Знаешь, Пепик, ведь только похлопать, и я с радостью дам пятьдесят крон». Голечек сказал об этом жене, а она отвечает: «Он, наверное, старый развратник, раз у него такие мысли. Но я думаю, что нужно ему разрешить. Ведь за пятьдесят крон я куплю себе новое платье, а от того, что он похлопает, меня не убавится. Но ты поставь ему условие, что ты будешь смотреть, – они, эти мужчины, не удовлетворяются одним супом и, только попади им ложка в руки, захотят целый обед».
И вот, когда Ферда Беран надоел приятелю со своими разговорами о том, чтоб похлопать, Пепик Голечек сговорился с ним на воскресенье после обеда, но условился, что он на все это будет смотреть через стеклянную дверь в кухне, чтобы в случае необходимости прийти на помощь, а Беран, в свою очередь, уговорился, что на Эмме будет только нижняя юбка. Вот в воскресенье приходит Беран к Голечкам; Эмма сидит в комнате в чёрной нижней юбке, а Голечек смотрит в дверь на неё. Беран входит, садится на диван, притягивает Эмму к себе левой рукой, обнимает за талию, а правой рукою гладит её полушария. Пять минут левой, пять минут правой и снова наоборот. Она краснеет, Голечек сидит как на иголках. Так прошло три четверти часа. Голечек наконец врывается в комнату и орёт во все горло: «Будет уж, давай пятьдесят крон!» А Ферда Беран посмеивается, заложив руки в карманы, и говорит: «Это неправильно. Я ещё этот милый дорогой задочек не похлопал. Ты и сам видел, что я его только гладил». Вот это, братцы, случилось в Розделове, возле Кладна, поэтому нельзя от меня требовать, чтобы я сразу договорился с дворцовой дамой в Петрограде, чтобы я говорил с нею о современном драматическом искусстве, когда она, может быть, какая-нибудь эскимосская баронесса с Северного полюса!
После этого разговора Швейк важно осмотрел русских солдат, прохаживавшихся перед сараем с длинными ружьями на плечах, и озабоченно произнёс:
– Нам надо лучше учиться говорить по-русски. Иначе может получиться скандал. Главное, братцы, не говорите никому, кто ходит с серебряными погонами: «…мать».
– А тебе чего надо? – спросил его русский солдат, услышавший последние слова Швейка. – Курить хочешь? Вот тебе махорка!
При этих словах он вынул из кармана маленький пакетик и высыпал что-то на ладонь Швейку. Затем отошёл.
Швейк, не понимая ни слова, с удивлением смотрел на оставшиеся у него на ладони зёрна, похожие на крошеную рисовую солому. Швейк, капрал и другие пленные смотрели на загадочные семена, которые, очевидно, должны были для чего-то предназначаться, но никто не знал, что с ними делать.
– Для еды это не годится, – заметил Швейк, кладя щепотку зёрен на язык, – жжёт, как черт. – Возможно, это порошок от вшей, – предположил капрал. – Воняет, как от пса. У них тут все не так, как у нас.
– Это, наверное, русский чай, – вмешался другой пленный. – Вон из того котла они наливают горячую воду, но перед этим что-то сыплют в чайник. Насыпь немножко в чайник, а я пойду за кипятком!
Швейк ссыпал порошок с ладони в чайник, и пленный вышел из сарая. Русский солдат сбросил с плеча ружьё и закричал:
– Вернись! Ты куда? – Но когда увидел, что пленный направляется к котлу, из которого шёл пар, широко улыбнулся: – А, чаю захотелось? Бери, бери кипяток! Только не удери, а то пулю поймаешь.
Пленный налил кипятку и вернул чайник Швейку; тот попробовал и сплюнул.
За ним глотнул капрал и сделал страшное лицо; после этого другой пленный с отвращением отбросил чайник в сторону.
– Черт возьми, удивительный чай, – забормотал Швейк. – У меня рот так и горит. Да он жжёт сильнее, чем чистый спирт.