– Что ты с ума сходишь? – дёрнул его за рукав Звержина, – То, что он тут показывает, я тоже могу. Вот смотри, – сказал он старосте, – вот как по-австрийски косят.

И легко, широкими взмахами он махал косой, и трава оставалась за ним высокими рядами.

– Ну, люди добрые, смотрите на пленных! – обиженно воскликнул староста. – Ты, Серёжка, возьми косу от этого бездельника, ну, да мы вам покажем!

Серёжка, двадцатилетний парень, взял косу у Швейка, а староста вырвал её из рук Марека и стал перед Звержиной.

– Ну, а теперь делай, что хочешь, покажи, что ты умеешь.

И он принялся косить так, словно от этого зависело спасение их жизни. Зрители восторженно подбодряли своих, Марек покрикивал на Звержину, чтобы тот не опозорился, а Швейк изо всех сил кричал: «Гип, гип, гип, ура!», чтобы поддержать настроение. И, идя с Мареком за косарями, он вспоминал:

– Вот это состязание, как у той Богумилы, когда там косил Вомачка из Воплана. На лугу он один косит, и завтрак ему приносит сам помещик из имения. Он смотрит, сколько Вомачка накосил. Тот косил хорошо, и он его только похваливал: «Хорошо, Вомачка, хорошо, но поспорю на десять литров пива, до вечера все тебе не покосить». А Вомачка на это: «Сударь, я спорю на двадцать литров, что до шести часов покошу все». А тот, уходя, говорит Вомачке: «Я вам пошлю сюда две бутылки заранее, чтобы вы набрались сил». Придя домой, он специально разбил градусник, вылил из него ртуть в пиво и послал это пиво с девочкой на обед Вомачке. Тот съел хлеб, выпил пиво и начинает опять косить. И вдруг чувствует боль и бежит за кусты. Бежит второй раз, бегает все время. Он догадался, что помещик что-то сделал, чтобы выиграть спор, что в пиво ему что-то подмешал, и тогда придумал такую штуку: он разделся донага и только сзади привязал рубаху, и косит во всю силу, не обращая внимания, что делается позади. В шесть часов помещик приезжает на бричке на луг, а Вомачка его уже встречает. На лугу ни одного стебля. «Ты выиграл, Вомачка, – говорит помещик – А что это ты делаешь?» – «Сударь мой, прошу снисхождения. Завтра можно будет сгребать все, что я покосил, а та, другая часть, пойдёт на удобрение. Видите ли, вся трава мною обгажена». Дал бы Бог, – вздохнул Швейк, – чтобы эти так спорили до самого вечера.

Но его молитва не исполнилась. Через два часа староста сложил косу и, глубоко вздыхая, сказал:

– Выдержал, сволочь такая. Такой ледащий, а русскому человеку с ним столько пришлось возиться.

Звержина победоносно улыбнулся, а Швейк, осмотрев луг, убедился, что его половина выкошена, и похвалил Звержину:

– Ишь, какой ты молодец. После обеда вызови на состязание ещё кого-нибудь.

В это время пришла Наташа и позвала их на обед, который она приготовила. Обед был плохой: в воде было сварено пшено, воду из которого она потом слила в миску, полила её из бутылки каким-то маслом, из ведра вынула хлеб, разрезала его на куски, на мешки положила ложки и сказала:

– Вот, кушайте на здоровье.

Швейк лизнул масло с пальца. Дуняша, заметив его изумлённое лицо, объяснила ему, показывая на бутылку:

– Это наше подсолнечное масло.

После обеда Трофим Иванович посмотрел на солнце и, залезая в тень под телегу, сказал благосклонно:

– А теперь часочек отдохнём. Теперь, дети, ложитесь отдыхать.

Дуня с Наташей ушли к бабам на соседнее поле. Через некоторое время оттуда донеслось пение, к которому Швейк с интересом прислушивался. Затем он почувствовал, что ему было бы приятно остаться одному и отошёл за телегу, скрывшись в высоких лопухах.

Пение прекратилось. А когда Швейк, облегчившись, встал, перед ним открылась неожиданная картина: все женщины сидели на корточках, на расстоянии, которое позволяло им быть невидимыми, и упорно смотрели на то место, где был он. Как только он поднялся, они разбежались со смехом и снова на другом конце поля зашушукались, показывая пальцами в его сторону.

Потом Трофим Иванович решил:

– Я пойду косить с Звержиною, а вы, ребята, с дочками будете молотить.

Дуня взяла себе Марека, дала ему вилы, запрягла волов в арбу и, разъезжая на них по полю, показывала ему, как надо складывать копны пшеницы на арбу. Так они свезли пшеницу и разложили её на току. Наташа запрягла лошадей в каменную молотилку, похожую на равносторонний восьмиконечный крест, дала Швейку в руки вожжи и крикнула: «Становись на середину и держи крепко!» Затем начала гонять кнутом лошадей по току. Лошади бегали рысью, зёрна под их копытами и под ударами каменных граней молотилки сыпались, подпрыгивая вверх. Наташа кричала, бегая за упряжкой, переворачивала солому, а Швейк улыбался: «Вот так техника времён потопа. А я тут, как все равно директор Клудский во время циркового представления».

Смолотили, сложили зерно вместе с мякиной в мешок, солому сложили в стороне, и уже готов был воз с новым грузом. Так они работали до наступления темноты, когда возвратились косари. Дуня снова приготовила еду. Швейк попросил, чтобы она туда столько масла не лила. После каши каждый взял по куску хлеба и по половине арбуза; Трофим Иванович разостлал войлок, лёг посредине, снял сапоги, которые он положил под голову, и сказал:

– А теперь спать! Девки – сюда, австрийцы – сюда.

А сам остался между ними, как стена между баранами и волками, стена, которая храпела так, словно ворчала на всех, о чем-то предупреждая.

И все, усталые, заснули сразу. Среди ночи Марек проснулся, словно от толчка: ему казалось, что на ноги падала роса. Он подобрал их под себя и закрыл концом войлока, чувствуя при этом своё словно избитое тело. Пальцы и плечи болели. И он снова заснул. И уже сквозь сон он почувствовал, как к нему прижимается Швейк и как ему приятно от исходящего от него тепла. Второй раз он проснулся уже от холода, когда начинало рассветать. Все ещё спали, и только Дуня вешала на кол ведро и зажигала пучок соломы. Она разводила костёр для того, чтобы приготовить завтрак. Когда она увидела Марека, протирающего со сна глаза и не соображающего, где он, то потихоньку сказала ему:

– Староста хорошо тебя распознал и недаром сказал, что ты настоящий дурак. Господи, прости мне грехи мои, все спят, как чурбаны, два часа я лежу возле него, а он знай храпит!

Марек понял. Звержина лежал в стороне от подстилки, далеко в поле, обнимая Швейка. А возле Марека было пустое место, ещё тёплое и, очевидно, нагретое Дуней.

С восходом солнца она разбудила остальных. Когда Швейк стал искать взглядом ведро, чтобы умыться, Трофим Иванович рассмеялся:

– Опять хочешь умываться? Не надо, в воскресенье вымоемся.

А девушки вынули из мешка коробочку простой, дешёвой пудры и кусками ваты напудрили свои немытые лица, а как только похлёбка была съедена, Трофим Иванович вскочил на ноги:

– Ну-ка, на работу! Смотрите, дети, к субботе мы должны все кончить.

И так шёл день за днём. А в субботу Трофим Иванович, когда за ними приехала его жена, послал Марека с Дуняшей с возом пшеницы домой, сказав, что сами они после обеда домолотят остальное и в воскресенье утром приедут на рассвете, чтобы успеть пойти к обедне.

Всю дорогу, которую они ехали вместе, Дуня не разговаривала с Мареком, и, только когда приближались к деревне, она заговорила с ним в первый раз после того утра, когда назвала его дураком.

– Ты знаешь, я выхожу замуж. На будущей неделе жених из Каргино со сватами приедет за мной; так говорила его мать моей матери. Ты будешь гулять на моей свадьбе?

– Буду, – сказал Марек, напрасно пытаясь разгадать загадку этой молодой, примитивной человеческой самки, кипящей жизнью и здоровьем. – А когда свадьба будет?

– Если наши договорятся, то через три недели, – вздохнула Дуня, и её грязное лицо покраснело под слоем пудры. – Жених он богатый, земли у него много. И говорят о нем, что он человек хороший, что жену бить не будет. Его отец тоже не бил. – Дуня подсела к Мареку, взяла его руку в свою и стала жаловаться: – Мне семнадцать, а жениху двадцать лет; уж пора замуж. Уж надо мной и то бабы подсмеиваются, а мама страшно бранится. С Ольгой Федоровной она из-за этого поругалась. Та ей сказала: «Какая же у тебя дочь! Такая безобразная, что ни один бездельник не хочет её взять замуж!» Но ведь я не безобразна?