– Дружище, – рассказывал он Швейку, когда тот отнёс самовар, – никогда я в жизни не видел того, что делает Горжин. Он – тринадцатый апостол: половину лагеря переманил в православие, а в воскресенье в соборе сто наших сразу будут креститься. Ребята отпускают длинные бороды, каждый ищет себе крёстного отца, чтобы что-нибудь получить от него в подарок, и учится подписываться по-русски. Если Чехия добьётся независимости, то мы привезём с собой отсюда целую кучу попов, больше, чем праотец Чех пригнал с собой на гору Ржип скота. По этому случаю во всей России восторг. Гудечек стал самым религиозным во всей роте. Дочь одного полковника учит его азбуке, и он после обеда ходит к ней читать Евангелие. Отец Иоахим намеревается учить его богословию, чтобы он вышел в попы.

– Да, этот Гудечек пойдёт далеко, – заметил Швейк, – а ты что, тоже перейдёшь в православие?

– Я атеист, – сказал Марек, – но если меня захотят выгнать из этой роты, то я тоже перейду. Вера как вера.

– Я бы тоже перешёл, – решил Швейк. – Но я бы хотел иметь не крёстного, а крёстную, чтобы она во время крещения подержала меня на руках.

Отец Иоахим считал себя духовным пастырем, который на небе кое-что значит. Святой дух сходил на пленных, и барак, в котором разместилась православная рота, для тех, кто стремился в лоно православной церкви, уже сделался тесным; все воры, бездельники, лентяи, авантюристы, вшивцы, хитрецы, которые считали плен неизбежным злом, обращались к попу за протекцией перед русским богом. И батюшка верил так же, как доктор Крамарж, что наступает время всеславянского единения.

Он ковал железо, пока оно было горячо. Днём он вёл с пленными духовные беседы и говорил о значении славянства, объединяющегося вокруг матушки Москвы. Где-то он раздобыл книги о Гусе и Коменском и цитатами из них скрашивал свои проповеди. Но чехи у него путались с черногорцами, королевство чешское у него лежало где-то на берегах Адриатического моря, и такая же путаница была потом в его речах.

– Братья, – пламенно говорил он, – кто из вас не знает, что река Молдава до того времени, пока вас немцы не победили на Белой горе и не поработили вас турки, нашими предками назывались славянским именем Влтава? Кто из вас забыл короля Яна, который с нашим славным союзником Францией воевал у Крещатика, а потом стал епископом чешской церкви и ушёл в изгнание в Амстердам, чтобы там написать книгу «Лабиринт мира и рай сердца», за что и был осуждён и сожжён в Констанце? Разве вы не плакали над его письмом, которое он послал вам из заточения, и не было ли это письмо голосом божьим, который звал вас, чтобы вы свои скалы и горы, на которых пасутся только козы и овцы, обороняли до последнего издыхания против турецких башибузуков, которые после битвы на Лазарском поле злобно вас притесняли? О, братья чехи, вспомните своих мучеников и последуйте их примеру!

После такой захватывающей проповеди многие из фанатиков утверждали, что никто так не знает истории Чехии, как отец Иоахим. Портной Пиштера, заядлый жижковец, бия себя в грудь, кричал:

– Ребята, я свою голову даю на отсечение, что вот эта их церковь должна быть потом, в освобождённой Чехии, государственной, а батюшку мы сделаем нашим пражским архиепископом. Я уж ему это обещал и обещал тоже, что мы с братом Клофачем[11] об этом постараемся. Я с ним знаком, мы ходили в одну пивную. Кто за то, чтобы батюшка был самым главным в соборе святого Витта?

И люди, радовавшиеся тому, что хотя в освобождённом отечестве им ничего принадлежать не будет, но все же церковь-то хоть у них будет своя, единогласно голосовали за это предложение, бурча себе под нос:

– Посмотрите на него, он, наверное, думает попасть в сторожа при соборе Витта!

В воскресенье, когда в православие переходило сто человек австрийцев сразу, в Омске было по этому случаю устроено торжество. Гарнизон прошёл парадным маршем, собор был окружён со всех сторон громадной толпой ротозеев. Когда шедшие стройными рядами новообращённые появились, раздались крики «ура» и громовые рукоплескания. А после того как отец Иоахим произнёс торжественную речь о чехах, страдающих под турецким игом, и о том, как они, несчастные, ищут защиты на груди матушки Руси, стоявшая толпа громко разрыдалась.

Барон Клаген обратился с краткой речью к гарнизону: он указывал русским солдатам на пленных, как на пример патриотизма, и выразил надежду, что русский солдат будет славно сражаться за православную веру. Сзади в толпе плакал бравый солдат Швейк и, принимая от людей трех– и пятикопеечные монеты, булки и семечки, уверял всех, что для солдата не может быть ничего лучшего, как только погибнуть на позициях. А потом, почувствовав, что у него мёрзнут ноги, он убежал домой.

Дом был пуст. Вся прислуга присутствовала на торжествах, и только дворник, неизвестно чего напившийся, дремал в коридоре. Швейк пошёл в кабинет полковника, стёр везде пыль, а затем, найдя в пепельнице целую папиросу, закурил её, наклонился к печке и в трубу стал пускать дым. Он слышал, как стучит швейная машина. Портной шил; он доканчивал прекрасное воздушное платье, в котором мадам вечером собиралась поехать на маскарад. Затем он услышал голос баронессы, её смех, приглушённый говор пискуна, хлопанье дверей, ведущих в спальню, и снова смех баронессы и взволнованный голос портного уже в спальне.

Швейк дополз на коленях к дверям и приник ухом. Звуки затихли, шелестела только материя. Швейк догадался, что баронесса примеряет платье. Затем снова раздался её смех: «Мерси, прекрасно, расстегните!» и неразборчивый французский шёпот портного.

Материя вновь зашелестела, и послышалось учащённое дыхание. Затем раздался сильный удар, что-то упало, что-то треснуло, и шум покрыл испуганный крик баронессы: «Мон дье, Боже мой!»

Швейк не колебался: он быстро открыл двери и помчался на помощь. На сломанной, развалившейся кровати лежала баронесса в одном бельё, а за нею с упавшей спинки кровати подымался красный портной.

– Мадам, не ушиблись ли вы? – заботливо спросил Швейк, подымая её на ноги, как будто положение, в котором он её застал, было вполне естественным и само собой подразумевалось. – Не случилось ли чего? Не сломали ли чего – руку или ногу? Не всякое падение кончается удачно. На мосту Палацкого на льду один раз упал советник и сломал себе левую ногу, а в дополнение, к несчастью, сломал ещё у себя в портфеле четыре сигары.

– Прочь, прочь! – истерически закричала баронесса, яростно топая ногами.

– Прочь, прочь!

– Прочь[12]? – отвечал Швейк, поднимая с пола часть рассыпавшейся кровати и смотря на отогнувшиеся крючки. – Потому что на кровать обрушилась сразу большая тяжесть и крючки отогнулись. Когда постель короткая, то человек не должен упираться ногами в спинку кровати или бить её ногами. Вот я знал одного студента по фамилии Крупа, он каждую неделю ходил на Ленту на футбол, а потом ночью видел во сне, будто играет в эту самую игру. Так ночью он несколько раз разбрасывал свою постель и наконец…

– Вон, вон! – снова закричала мадам Клаген, показывая на другую дверь, вся меняясь в лице от бешенства.

А Швейк, не понимая, что его выгоняют, смотрел с восхищением, как под белоснежными кружевами по её груди ходят волны, и стремился объяснить ей:

– Вон[13]? Нет. Осмелюсь доложить, что господин оберст только что произнёс речь на Сеноважной площади перед собором. Он-то уж, наверное, умел спать на этой постели, а он, этот вот, к ней ещё не привык. Да, да, вон, вон, – показывал он на портного, пытавшегося привести в порядок свои брюки.

– Чтобы твоего духу тут не было! – кричала баронесса высоким, неестественным голосом, закрывая кружевами грудь. – Вон, вон, сволочь, прочь, прочь! – правой рукой показывала она на дверь. Потом заблеяла, как коза, схватилась за виски и упала на развалившуюся кровать.

вернуться

11

Чешский политический деятель, один из вождей национал-социалистов. (Прим. пер.).

вернуться

12

Прочь по-чешски значит: отчего, почему. (Прим. пер.).

вернуться

13

Вон по-чешски значит он. (Прим. пер.).