ГЛАВА IV

Анабаптисты

Пруссаки ворвались в залу трактира как дикари, они ринулись толпой, толкаясь, горланя и ревя.

Сделалась страшная суматоха, но вскоре человеческий поток, переполнив залу, распространился по другим комнатам, вторгся повсюду в доме и даже в сад, и тогда начался грабеж, начались опустошения: мебель вся была разломана и обшарена, имущество бедного трактирщика похищено без зазрения совести или затоптано в грязь и разорвано в клочки, за отсутствием врагов, на которых можно было бы выместить свою неудачу, они изливали свою бессильную ярость на все, что попало им под руку, нанося вред из одного удовольствия наносить его, даже бедный садик при доме трактирщика не спасся от свирепого опустошения: находившиеся в нем немногие тощие и хилые фруктовые деревья были вырваны с корнями или сломаны.

Однако, когда большая часть из этих воинов-грабителей распространилась по дому и вторглась во все комнаты, даже до погребов и чердаков, некоторый порядок восстановился в большой зале, где оставалось несколько солдат, шнырявших по углам, очищавших шкафы и полки и простукивавших стены, чтобы удостовериться, нет ли где тайника, да с десяток офицеров, которые не приняли участие в грабеже, угадав, надо полагать, с первого взгляда, что все, заключавшееся в бедном домике, не стоило брать.

И то сказать, у офицеров было на руках дело поважнее, а именно, отыскать и узнать, кто был дерзкий смельчак, отважившийся пробраться сквозь их, ряды, чтоб у них на глазах, словно в насмешку, убить наповал одного их шпиона, а другого — тяжело ранить.

Подобная дерзость не могла остаться безнаказанною, кто бы ни был виновник, пруссаки намеревались жестоко отомстить ему, как только он попадет им в руки — а благодаря средствам, которыми располагали, они рассчитывали, что это случится вскоре, — показать, как они выражались, на этом негодяе пример, от которого содрогнулся бы весь Эльзас, эта провинция, в их глазах, по прирожденной им самоуверенности, уже принадлежавшая им.

С их немецкою гордостью они не могли допустить, чтоб эльзасцы смотрели на прусских шпионов как на изменников и расправлялись с ними по заслугам. До чего бы ни могли дойти при подобной системе возмездия? Обаяние и могущество немецкого войска исчезли бы в глазах света, изумленного теперь их невероятными успехами.

Наклонность наказывать изменников — жителей края, который они держали под таким тяжелым гнетом, в высшей степени вредила германской политике. Надо было пресечь в корне подобные поползновения к независимости народа, который не покорялся, и сопротивление которого усиливалось изо дня в день.

Лишь французские армии, одна разбитая при Рейсгофене, другая плененная под Седаном, по мнению пруссаков, имели право сражаться для защиты несчастного отечества, но войск этих не существовало более, истощенная Франция была доведена до отчаяния; итак, война, особенно в Эльзасе, была просто бунт, по их рассуждению, и, с кровавою логикою живодеров четырнадцатого века, они не признавали за вольными стрелками, которые одни еще оказывали им сопротивление и оставались, непобедимы, никакого права защищаться, прикидываясь, будто не знают, что эти вольные стрелки — те же крестьяне, земли и селения которых они опустошают и жгут, они решились пресечь зло в корне и страхом взять население, которое оставалось глухо к их унизительным предложениям и предпочитало скорее умереть с оружием в руках, чем подчиниться варварскому игу, хотя бы Эльзасу суждено было превратиться в громадное кладбище.

И до последней минуты боролся Эльзас, чтобы остаться французским. Брошенный всеми, он без хвастовства и без уныния защищался собственными средствами.

Эльзас не был завоеван пруссаками, но украден. Время прочных завоеваний миновало навсегда; несмотря на уверения мелких Ришелье нашего времени, варварские вторжения не могут основать чего-либо прочного.

Англичане овладели Кале после одиннадцатимесячной осады; они переменили все его население, окружили его грозными укреплениями и держали его в своей власти два века. Мы взяли его назад в неделю, потому что Кале — французская земля. Пусть вспомнят про это немецкие завоеватели. Несмотря на все их меры осторожности, на все усилия оставить за собой несчастные провинции, онемечив их, в назначенный Провидением час Эльзас и Лотарингия вернутся к Франции, и это без всякого переворота, без усилий, совершенно естественно. Это настолько справедливо, что известно самим пруссакам; нельзя им не понимать, что эти две прекрасные провинции неминуемо вернутся к нам, не во гнев будь сказано господину Бисмарку, потратившему, таким образом, столько коварства и низости; он уже ощущает, не говоря о будущем, глухие внутренние толчки, грозящие разрушить здание, которое он мнил воздвигнуть и которое вскоре будет возбуждать одно презрение даже в тех, кто питал к нему самое искреннее, самое глубокое благоговение.

Мы сказали, что в зале трактира находилось известное число прусских офицеров. Они стали в кучку в одном из дальних углов залы, довольно горячо пошептались между собой, потом взяли стулья, сели полукругом у стола, и капитан Шимельман, старший из всех чином, сделал знак рукою сержанту, который ждал его приказаний.

Старый анабаптист заканчивал, как умел, перевязку раненого, который два-три раза открывал глаза и снова опускал веки, погруженный в оцепенение, похожее на летаргию. Вдруг кто-то грубо ударил старика по плечу.

Он оглянулся и спросил у сержанта, который таким образом обратил на себя его внимание:

— Что вам надо?

— Мне ничего, — ответил солдат, — вот благородные господа, которых вы там видите, желают задать вам несколько вопросов. Встаньте и следуйте за мною.

Старик бросил последний взгляд на раненого, встал, не возражая, и направился к тому месту, где сидели офицеры. Подойдя к ним, он поклонился и ждал, когда им угодно будет обратить к нему речь.

Пруссаки, рассмотрев старика, тотчас же узнали в нем анабаптиста по темному цвету и устаревшему покрою его грубой одежды, застегивавшейся крючками вместо пуговиц.

После минуты безмолвия капитан Шимельман спросил:

— Кто вы? Как вас зовут? Что вы тут делаете? — Старик будто не замечал повелительного и грозного тона, которым произнесены были эти слова.

— Я готов, сударь, — сказал он кротким голосом, — отвечать, насколько сумею, на все вопросы, какие вам угодно будет сделать мне, но я просил бы вас обращаться ко мне только с одним зараз, дабы я мог отвечать ясно.

— Пожалуй, — согласился капитан тоном уже не таким грозным, — как вас зовут?

— Меня зовут Иоганом Шипером.

— Сколько вам лет?

— Восемьдесят два года и семь месяцев.

— Вероятно, вы здесь живете?

— Нет, сударь, мой дом на площадке Конопляник, в деревне того же имени.

— Ремесло ваше?

— Я земледелец, как до меня были отец и дед и, если угодно Богу, сыновья мои будут после моей смерти.

— Хорошо, клянитесь отвечать правду на вопросы, которые вам сделают.

— «Не призывай Имени Моего всуе», — сказал Господь. Клясться я не стану, это запрещается Священным Писанием, я просто скажу «да» или «нет», более этого я сделать не могу.

— Берегись, старый негодяй! — гневно крикнул капитан. — Твое лицемерие может стоить тебе дорого.

— Я в руках Божиих; что бы вы ни сделали со мною, с головы моей не падет волоса без Его воли. Никогда я не лгал, не в восемьдесят два года же мне начинать. Расспрашивайте меня, и я отвечу, как обязался, но не требуйте от меня безбожной клятвы, которой не допускает моя совесть и вера моя запрещает давать; ни угрозы, ни насилия, ни истязания не вынудят меня произнести ее.

Слова эти были сказаны голосом спокойным, но с твердостью и с таким достоинством, что капитан невольно был, тронут и задумался. Он знал анабаптистов с давних пор и понял, что угрозами не добьется ничего. Итак, он овладел собою и продолжал хладнокровнее:

— Вы знаете человека, который живет в этом доме? Вероятно, это ваш приятель?