Опомнились они на территории угольной шахты. Позади бушевал огонь. Вокруг бивуаком расположились люди, они сидели молча, словно мертвые, слышен был только детский плач. Фрау Цише, поникнув, сидела на земле и не двигалась. Хольт снял с нее каску. Маленькая девочка у его ног не подавала признаков жизни. Он надвинул каску на голову, чтобы высвободить руки, и отнес ребенка на раскинутый неподалеку перевязочный пункт.

— Родители?

Хольт сказал:

— Не знаю…

Врач склонился над девочкой, потом поднялся и, уронив стетоскоп, бросил через плечо:

— Exit! — А потом, повернувшись к Хольту: — Напрасно вы трудились!

Хольт не сдвинулся с места. Он смотрел на малютку. На ней были красные башмачки.

Какая-то девушка разливала кофе по надбитым фаянсовым чашкам. Толпа оттеснила Хольта. Но он все же добыл одну чашку и отнес ее фрау Цише. «На, выпей!» Она послушно выпила. «Хочешь еще?» Она отрицательно покачала головой. Хольт отнес чашку и попросил налить еще.

— Что с тобой? — спросила девушка. — Ты не ранен?

Хольт покачал головой. Он вернулся к фрау Цише.

— Пошли!

Они смешались с колонной, двигавшейся на запад. Подошли к узкому каналу, через который вел деревянный мост. Дальше! Огромная фабричная территория. Товарная станция, часть погорельцев осталась здесь, люди присели на узлы и чемоданы и приготовились ждать. Хольт и фрау Цише направились дальше на запад. Было уже три часа ночи.

Последние километры он чуть ли не тащил ее на себе. Потом отнес на руках в ее квартиру. Но тут силы оставили его. Он уложил ее на кровать, снял с нее обгоревшее пальто и укутал одеялом. Она не раскрывала глаз. Зубы у нее стучали. Он пошел в ванную. Она слабым голосом крикнула: «Не уходи!» Он посмотрел на себя в зеркало. Все лицо в крови, лоб и подбородок ободраны. Руки жгло как огнем, когда он опустил их в воду, лицо и шея тоже горели. Волосы опалены, мундир изъеден искрами, манжеты у брюк обуглились.

Он вернулся в спальню и, почувствовав внезапную слабость, присел к ней на кровать.

— Ты сейчас же уедешь?

— Да, — проронила она беззвучно, не открывая глаз.

— А ты знаешь, куда ехать?

— Да, у меня в Мюнхене родные.

Он помолчал.

— Не уходи, — попросила она. — Мне страшно!

Он поднялся.

— Мне пора на батарею.

Она снова зарыдала.

— Пожалуйста, не уходи!

Он сказал:

— Всего тебе хорошего!

Она крякнула ему вслед:

— Вернер!

Он выбежал вон и захлопнул за собой входную дверь.

Готтескнехт стоял на ступенях перед канцелярией. Хольт доложился. Вахмистр оглядел его с непокрытой опаленной головы до башмаков.

— Вы не под бомбежкой ли побывали?

— Так точно!

— В Ваттеншейде?

— Так точно!

Готтескнехт промолчал.

— Ну и как? Скисли небось?

Хольт отрицательно мотнул головой. Готтескнехт набил трубку и закурил.

— Спросите у санитара мази от ожогов и лейкопластырь. Хотите, я отправлю вас на медпункт? Нет так нет! Обменяйте обмундирование. Потеряли пилотку? Напишете заявленьице, я поставлю свою закорючку, Ваксмут приложит его к прочим бумажкам. Все равно в один прекрасный день эта лавочка сгорит со всем барахлом.

— Слушаюсь, господин вахмистр!

Готтескнехт долго смотрел на Хольта.

— Что, еле ноги унесли?

— Так точно!

— Один?

— Я тащил на себе маленькую девочку. И женщину. Это из-за нее мне так досталось. А когда я наконец выволок девочку… она была… она уже не жила.

— Хольт, — сказал Готтескнехт, спустившись по ступеням, он даже взял Хольта за локоть и повел его в сторону огневой. — Выше голову, Вернер, мой мальчик! — Он говорил очень тихо, — Стиснуть зубы! Продержаться! Не скисать! Ведь это ваш единственный шанс! Хоть немногие из вас должны же остаться! Война кончится, может быть, совсем скоро. Вы должны ее пережить!

Они остановились.

— Поймите меня правильно! — продолжал он убежденно. Я по профессии учитель, таких ребят, как вы, я готовлю к выпускным экзаменам и хочу делать это и впредь. Что же мне преподавать перед пустыми классами? Постарайтесь продержаться! Когда с войной будет покончено, тогда-то и начнется тяжелая борьба. Что ваша девочка, Хольт! Убитым счету нет! Слишком много людей уже погибло! После войны на нас свалится прорва работы! Пять лет заваривали эту кашу, а расхлебывать ее придется целое столетие. — Он заставил Хольта взглянуть ему прямо в глаза. — Тот, кто сегодня добровольно зачисляется в противотанковые части и штурмовые взводы или взрывается вместе с торпедой, уходит от настоящей, подлинно тяжелой борьбы, которая начнется потом! Тот, кто всеми средствами постарается себя сохранить, — не из трусости, Хольт, а потому что умеет смотреть вперед, — тот сохранит себя для… Германии!

Германия… — думал Хольт. Впервые слышал он это слово не под фанфары ликования, не под возгласы «хайль!», а словно освобожденное от мишуры и сусальной позолоты, пронизанное глубокой тревогой.

— Германия, — продолжал Готтескнехт, — это уже не исполин, повелевающий Европой, а жалкое, обескровленное нечто. Она станет еще более жалкой и нищей, она будет невыразимо страдать, но нельзя допустить, чтобы она истекла кровью. Умереть за вчерашнюю гигантскую раззолоченную Германию — по-моему, трусость, Хольт! Но жить ради нищей, смертельно раненной Германии завтрашнего дня — это подлинный героизм, тут требуется настоящее мужество. Я знаю: вы ищете, Хольт… смысла жизни, цели, пути… Мне этот путь неведом. Я бессилен вам помочь. Все мы поражены слепотой, и нам предстоит пройти этот путь до конца, познать все муки ада. — Он замолчал. А потом добавил: — Видно, это было неизбежно. Чтобы мы стали наконец самими собой.

Хольт один зашагал к бараку. Обожженные руки больше не болели. Он смотрел вперед, поверх барака, туда, где над горизонтом стлалась мглистая пелена. Взгляд его, пронизывая пелену, устремился в безбрежную даль. Он ничего не понял, ничего не постиг. Он только вслушивался, не играет ли горнист подъем… Но было еще, должно быть, слишком рано.

Хольт забылся сном, близким к обмороку. Друзья не трогали его и только после обеда растолкали с большим трудом.

Едва лишь Хольт увидел знакомые стены, как почувствовал себя в безопасности. Он услышал басистый голос Вольцова: