– Софье Игнатьевне, как я слышал, лучше?

– Ничего не известно, Василий Назарыч… Решительно ничего! Теперь переживаем самый критический момент: пан или пропал…

Пользуясь хорошим расположением хозяина, Бахарев заметил, что он желал бы переговорить о деле, по которому приехал. При одном слове «дело» Ляховский весь изменился, точно его ударили палкой по голове. Даже жалко было смотреть на него, – так он съежился в своем кресле, так глупо моргал глазами и сделал такое глупое птичье лицо.

– Позвольте, Василий Назарыч, – предупредил Ляховский гостя. – Если вы рассчитываете на мой кредит, – у меня ничего нет в настоящую минуту… Даю вам честное слово!..

– А если я буду просить вас о поручительстве, Игнатий Львович? Именно ваше поручительство спасло бы меня…

– Хорошо… я поручусь за вас, вы получите деньги и закопаете их на своих приисках, – ведь я должен буду платить по моему поручительству?

– Да…

Расставив широко свои костлявые руки и подняв брови, Ляховский глухим шепотом, как трагический актер, проговорил:

– Воля ваша, – не могу… У меня нет свободных капиталов, а все до последней копейки помещено в предприятиях. Тысячу раз извините, дорогой Василий Назарыч, но хоть зарежьте сейчас, – не могу!..

Удар был нанесен так неожиданно, что у Бахарева как-то все завертелось в глазах, и он в смущении потер рукой свою больную ногу.

– Послушайте, Игнатий Львович, – тихо заговорил старик, чувствуя, как вся кровь приливает к нему в голову. – Помните ли вы, как… Я не желаю укорить вас этим, но…

– Василий Назарыч, за кого же вы меня считаете? – умоляюще закричал Ляховский. – Я забыл?! Нет, я слишком хорошо помню, как я явился на Урал беднее церковной мыши и как при вашей помощи я сделал первый крупный шаг. Всем и каждому скажу, что всем обязан именно вам: трудно начало сделать…

– Вы придаете слишком большое значение моей небольшой услуге.

– Нет, уважаемый Василий Назарыч, дорого яичко к Христову дню…

– Отчего же вы отказываетесь помочь мне теперь, когда я, седым, больным стариком, обратился к вашей помощи… Ведь я же доверял вам, когда вы еще ничего не имели!

– Вот в том-то и дело, Василий Назарыч, что вы доверяли мне, и я всегда буду ценить ваше доверие…

– Следовательно, вы не доверяете мне.

Ляховский одно мгновение, казалось, колебался, но это было только одно мгновение, а потом он сухо проговорил:

– Нет, я не могу поручиться за вас…

Бахарев вышел из кабинета Ляховского с красным лицом и горевшими глазами: это было оскорбление, которого он не заслужил и которое должен был перенести. Старик плохо помнил, как он вышел из приваловского дома, сел в сани и приехал домой. Все промелькнуло перед ним, как в тумане, а в голове неотступно стучала одна мысль: «Сережа, Сережа… Разве бы я пошел к этому христопродавцу, если бы не ты!»

II

В роскошной спальне Зоси Ляховской теперь господствовал тяжелый для глаз полумрак; окна были задрапированы тяжелыми складками зеленой материи, едва пропускавшими в комнату слабый свет. Все Лишние вещи были вынесены. Несмотря на все предосторожности, в спальне пахло лекарствами. В соседней комнате день и ночь дежурили сиделки. Больная лежала на большой кровати черного дерева с серебряными украшениями, под полосатым пологом из восточной шелковой материи. На батистовой подушке едва можно было рассмотреть бледное, тонкое лицо Зоси. Глаза казались еще больше в темных кругах, кончик носа обострился, недавно еще пухлые красивые губы болезненно обтянулись около зубов. Роскошные белокурые волосы были острижены, и девушка походила теперь на мальчика лет пятнадцати с тонким профилем и точно нарисованными бровями.

– Доктор, как вы думаете – лучше мне?.. – едва слышно спрашивала больная, слабым движением выпрастывая из-под одеяла похудевшую белую, как мрамор, руку.

– Было бы лучше, если бы вы имели побольше терпения, – сухо отвечал доктор, проверяя пульс больной по своим часам.

– О, мне все равно… жить или умереть… Не стоит жить, доктор.

– Об этом мы поговорим с вами, когда вы поправитесь…

Третью неделю проводил доктор у постели больной, переживая шаг за шагом все фазисы болезни. Он сам теперь походил на больного: лицо осунулось, глаза ввалились, кожа потемнела. В течение первых двух недель доктор не спал и трех ночей.

История этой болезни выяснилась для доктора во всех деталях на другой же день после бала, хотя он ни слова не сказал о ней Ляховскому. Вместо железных проволок у Зоси оказались самые бабьи нервы… Переход от девушки к женщине разыгрался катастрофой в тот момент, когда доктор и Ляховский всего менее ожидали его. Сквозь капризы и чудачества пробилось первое женское чувство, хотя и оно скорее походило на прихоть, чем на серьезное душевное движение. Доктора убивала мысль, что болезнь Зоси обязана своим происхождением не разбитому чувству любящей женской души, а явилась вследствие болезненного самолюбия. Как! Когда все и всё преклонялось пред ней, он, Лоскутов, один отнесся к ней совершенно равнодушно; мало того – он предпочел ей другую… Доктор был глубоко убежден, что Зося совсем не любила Лоскутова и даже не могла его полюбить, а только сама уверила себя в своей любви и шаг за шагом довела себя до рокового объяснения. Даже в бреду имя Лоскутова никогда не произносилось одно, а всегда рядом с именем Надежды Васильевны. Гордость и ревность к сопернице – вот где таились главные корни болезни.

Диагноз болезни был поставлен безошибочно, оставалось только помогать естественному ходу болезненного процесса и устранять причины, которые могли бы создать новые осложнения. Молодая натура стойко выдерживала неравную борьбу с приступами болезни, но было несколько таких моментов, что доктор начинал испытывать сомнения относительно счастливого исхода. Были даже собраны два консилиума, но ученый ареопаг не пришел ни к каким новым заключениям. Особенно страшны были две ночи, когда пламя жизни, казалось, готово было совсем потухнуть… Зося металась в страшном бреду и никого не узнавала; доктор сидел у ее изголовья и по секундам отсчитывал ход болезни, как капитан, который ведет свой корабль среди бушующего моря. Он готов был отдать полжизни, чтобы облегчить страдания этого молодого тела, но наука была бессильна подать руку помощи, и оставалось только ждать.

Раз ночью, когда все в доме спало мертвым сном, Зосе сделалось особенно нехорошо. Она металась на своей подушке.

– Доктор, дайте мне вашу руку… – прошептала больная. – Мне будет легче…

Она судорожно ухватилась своей горевшей маленькой рукой за его руку и в таком положении откинулась на подушку; ей казалось, что она медленно проваливается в какую-то глубокую яму, и только одна рука доктора еще в состоянии удержать ее на поверхности земли.

– Послушайте, доктор, ведь я не умру?.. – шептала Зося, не открывая глаз. – Впрочем, все доктора говорят это своим пациентам… Доктор, я была дурная девушка до сих пор… Я ничего не делала для других… Не дайте мне умереть, и я переменюсь к лучшему. Ах, как мне хочется жить… доктор, доктор!.. Я раньше так легко смотрела на жизнь и людей… Но жизнь так коротка, – как жизнь поденки.

Это был тот кризис, которого с замирающим сердцем ждал доктор три недели. Утром рано, когда Зося заснула в первый раз за все время своей болезни спокойным сном выздоравливающего человека, он, пошатываясь, вошел в кабинет Ляховского.

– Умирает?! – схватившись за голову, спрашивал Ляховский; его испугало серое лицо доктора с помутившимися глазами.

– Нет, спасена…

Ляховский с каким-то детским всхлипыванием припал своим лицом к руке доктора и в порыве признательности покрыл ее поцелуями; из его глаз слезы так и сыпались, но это были счастливые слезы.

III

Привалов переживал медовый месяц своего незаконного счастья. Собственно говоря, он плыл по течению, которое с первого момента закружило его и понесло вперед властной пенившейся волной. Когда он ночью вышел из половодовского дома в достопамятный день бала, унося на лице следы безумных поцелуев Антониды Ивановны, совесть проснулась в нем и внутренний голос сказал: «Ведь ты не любишь эту женщину, которая сейчас осыпала тебя своими ласками…»