Вот я и стоял в коридоре и смотрел на них всех свысока. А иногда и совсем не смотрел. А они все ходили вокруг меня и все громко разговаривали и даже смеялись. А я думал: «Смейтесь, смейтесь! Хорошо смеется тот, кто смеется последним!»

И тут вдруг ко мне подходит один такой толстый со стеклышком на цепочке. Как он выглядел, я сейчас совершенно не помню – помню только его толстый живот и на этом животе золотую цепочку со стеклышком. Так вот, подходит он ко мне и говорит:

– Guten Tag! («Добрый день!») – и улыбается. По-немецки. Он, конечно, принял меня за своего, за маленького немецкого буржуя.

Но я в ответ промолчал. А он опять говорит мне по-немецки:

– Почему ты молчишь? Ты невежливый мальчик! Ты должен отвечать, когда к тебе обращается взрослый!

У меня прямо в груди все закипело, и тогда я ему сказал:

– Rot Front! – и поднял вверх правый кулак.

Это такое приветствие немецких рабочих. И тут этот живот прямо подпрыгнул на месте! Вот было здорово! Он подпрыгнул на месте, и задергался, и закричал:

– Was? Was? (Значит: «Что?»)

А я опять повторил:

– Rot Front!

А он тогда взял дрожащей рукой свое стеклышко на цепочке, ловко вставил его в правый глаз – будто фокусник! – и стал смотреть на меня, как одноглазый таракан! Мне даже стало немножко страшно. Но я держался. И тогда он спросил:

– Was hast du gesagt? Что ты сказал? Ты знаешь, что ты сказал? Это очень нехорошие слова!

А тут как раз мимо шел проводник вагона, в форме, тоже немец, и этот буржуй спросил его дрожащим голосом:

– Это чей ребенок?

А я не дал проводнику ответить, я сказал сам:

– Я большевик! И мой папа большевик! И мама!

Привет от Вернера - pic_27.jpg

Тогда этот буржуй стал совсем красный, рот у него открылся, и стеклышко выпало из глаза и повисло на цепочке... А проводник вдруг улыбнулся и сказал только одно слово:

– Sowjetunion! (Это значит: «СССР».)

И буржуй смылся! А проводник погладил меня по голове и тихо сказал:

– Ты хороший мальчик! Смелый! – и пошел.

И я тоже пошел. Я пошел в свое купе и все рассказал родителям. И они очень долго смеялись. И я смеялся. И проводник тоже смеялся, когда приходил к нам в купе. Тогда мы закрывали дверь и смеялись вместе с ним. Потому что проводнику нельзя было открыто смеяться – он рабочий и его могли за это посадить в тюрьму. А нас не могли посадить, потому что мы неприкосновенные! Неприкосновенные большевики! Мы можем смеяться сколько нам влезет! И никто с этим ничего не может поделать!

Так мы ехали в поезде целых три дня и три ночи, и я все смотрел в окно на бесконечный далекий горизонт, на поля и леса, на синие полосы рек, на мелькавшие за стеклом перроны маленьких станций, на которых мы не останавливались, и на шумные вокзалы больших городов, на которых мы долго стояли, и вспоминал Москву, и наш дом, и Памятник Воровскому, и Вовку – всех-всех! – и, конечно, Гизи с ее мамой, которых мы видели последними, потому что они, грустные, провожали нас на вокзал... Все это как-то сразу осталось позади. Я даже чувствовал себя немножко одиноким...

КОГДА ЭТО НАЧНЕТСЯ?

Как только мы приехали в Берлин, я все время стал ждать, когда это начнется... Что – это? Дипломатическая война, конечно! После того случая в поезде я сразу подумал: вот, началось! То-то ли еще будет в Берлине! Надо быть начеку, чтобы не выстрелили в спину, как Воровскому! И я все время был начеку, но ничего не начиналось.

Первое время я испытывал странное чувство: как будто я уехал из города на три дня, а когда вернулся, там уже все выучились по-немецки говорить. В трамвае, в автобусе, в магазинах, просто на улице – всюду звучала немецкая речь. Это звучало необычно, хотя я сам говорю по-немецки. Но в Москве всегда удивлялись, когда я говорил по-немецки, а тут наоборот: удивлялись, что я говорю по-русски! Даже собаки удивлялись, честное слово! (Об этих собаках я вам еще расскажу.) В одном месте только не удивлялись, но там все между собой говорили по-русски: в нашем советском посольстве. Наше посольство было этаким маленьким русским островком в большом немецком море. Мы с мамой часто туда ходили. Мама брала там работу на дом, переводила разные русские статьи на немецкий и немецкие – на русский.

Мы с мамой в Берлине много гуляли, гораздо больше, чем в Москве. Мы ходили в центре по улицам – по Лайпцигерштрассе, на которой было много магазинов, и по Унтер-ден-Линден, где росли огромные вековые липы. «Унтер-ден-Линден» в переводе означает «Под липами». Это самая главная улица Берлина, она похожа на длинный сквер, хотя по ней и мчатся машины. На этой улице много кафе – столики стоят прямо на асфальте под липами – и ресторанов. И самое главное – на этой улице, в доме № 7, помещалось наше советское посольство, куда мы ходили чуть ли не каждый день.

В Берлине я увидел страшно много машин! Это были машины разных марок: и «линкольны», и «форды», и «паккарды»! Зато извозчиков и ломовиков с телегами почти не было. Ломовиков заменяли грузовики. И я вспомнил слова Кржижановского, которые он говорил в Кремле: что у нас пока еще ездят на телегах, а на Западе на машинах. И это было действительно так, сейчас я в этом сам убедился. «Но ничего! – думал я. – Вот кончим мы свою пятилетку, и у нас тоже будет много машин!»

Автобусы в Берлине были очень смешные: двухэтажные! Такие высокие, что, когда они катились по улице, казалось, что они вот-вот упадут! Мама не любила на них ездить: у нее на втором этаже кружилась голова. А у меня не кружилась. Я любил ездить на втором этаже, оттуда все было очень хорошо видно, тем более что второй этаж был без крыши. Там люди ехали и курили, стряхивая пепел прямо на улицу! А еще я любил на них ездить потому, что там можно было получить у кондуктора чистенький блокнот! Да, да! Замечательный маленький чистенький блокнотик, розовый, или голубой, или желтый. Все берлинские ребятишки получали от кондукторов блокноты. Взрослые, конечно, нет – это была детская привилегия. Войдя в автобус, вы должны были просто сказать кондуктору: «Schaffner, geben sie mir, bitte, einen Block!» В переводе это значит: «Кондуктор, дайте мне, пожалуйста, блок!» А иногда кондуктор сам вам говорил: «Junge, willst du einen Block?», то есть: «Мальчик, хочешь блок?» – и протягивал его тебе. Вы спрашиваете, что это за блокноты? Это были корешки от билетов, вот что! У нас автобусные билеты висели на груди кондуктора толстыми рулонами, от которых он отрывал билеты. А у немецкого кондуктора на груди висели не рулоны, а такие маленькие книжечки. Когда все билеты были оторваны, от них оставались сброшюрованные корешки, довольно большие, – настоящий маленький блокнот. Этот блокнот кондуктор и отдавал ребятам.

Привет от Вернера - pic_28.jpg

А еще я любил ездить на «S-Bahn» и «U-Bahn». S – это надземная железная дорога, a U – подземная. Надземка грохочет посередине города, верхом на железной эстакаде, прямо над домами! Представляю, каково было, людям спать в этих домах! «Не хотела бы я быть на их месте», – говорила мама. И я бы не хотел. Но ездить в надземке я хотел! Хотя еще больше я любил ездить в подземке, то есть в метро, которого в Москве тогда еще не было. Московские газеты только еще обсуждали этот вопрос. Но большинство москвичей – рабочих и служащих – высказывались против. Потому что у нас в то время были дела поважнее. Наша страна была еще бедной, мы только еще выходили из голодной разрухи, до метро лицам было? Потом-то мы метро построили, и оно сразу затмило все подземки мира. Потому что мы его отгрохали из мрамора! Такой красивой подземки теперь нигде нет! В Берлине подземка не из мрамора, она вся из железобетона, производит серое и довольно неряшливое впечатление, потому что всюду валяются окурки и кожура бананов, даже целые газеты. Но все равно я любил там ездить больше всего, потому что это было в новинку. Когда вы спускались в подземку, над которой торчит буква «U», оттуда всегда тянуло сквозняком, пахнущим железом, и жженой резиной, и еще чем-то особенным, чем пахнет только подземка. Пока вы спускаетесь вниз по лестнице, этот сквозняк сильно дует вам в лицо, играя волосами, а на перроне вас сразу оглушают поезда. Они выскакивают из черного туннеля, как фантастические змеи с ярким глазом во лбу! Я очень любил ездить на этих змеях!