— Надеюсь, увидишь.
Он провел меня через ту же дверь, которой воспользовались охранники. За дверью оказался стандартный тюремный блок, по периметру которого в два этажа шли ряды тюремных камер.
— Намекнул бы — предложила я.
— Если я скажу, то пропадет эффект неожиданности, — ответил Трсайель, не останавливаясь.
— Ага.
Не глядя по сторонам, мы прошли сквозь две пары бронированных дверей и вышли в длинный коридор. Вокруг царила странная тишина и ощутимо похолодало, словно мы попали в специальное хранилище библиотеки. Впрочем, в библиотеке всегда слышны какие-то звуки: сдержанное покашливание, шелест страниц, поскрипывание стульев. Здесь не было слышно ничего. Казалось, сама жизнь застыла и ждет, затаив дыхание.
В конце коридора раздались негромкие звуки: звон посуды, невнятные ругательства и шарканье ног по бетону. Потом донесся голос: мольба, всхлипы, молитва.
Мы вошли в одноэтажный тюремный блок, непохожий на предыдущие. Мне нравился холод на катке, но здесь стужа пробирала до самых костей, и кондиционеры в этом не виноваты.
В каждой камере стояло по койке. Несколько камер пустовали. Наконец мы нашли камеру с заключенным. Ему было около тридцати. Склонив голову и закрыв руками лицо, он молился. Слова рвались наружу, нескладные, едва понятные. Голос просящего охрип, будто он молился много дней и уже не ждал ответа, но не оставлял надежды и спешил сказать все, пока есть хоть немного времени.
— Камеры смертников, — догадалась я.
Трсайель кивнул, остановившись у входа в камеру. Он на мгновение застыл на месте, потом, тряхнув головой, двинулся дальше.
— Нам надо найти подопытного. Кого-нибудь из виновных.
— Виновных? Ты хочешь сказать, что этот человек чист перед законом?
Я посмотрела на заключенного, который истово продолжал молиться. Религиозностью я никогда не отличалась, а порой пренебрежительно относилась и к вере, и к тем, кто всецело ей отдается. Есть люди, которые не наслаждаются жизнью, а посвящают ее тому, чтобы заработать за гробом местечко получше. Это от лености. Если жизнь не сахар, то надо найти выход и исправить положение, а не падать на колени и просить кого-то, чтобы в следующий раз сделали лучше.
Но здесь, видя, как человек молится с такой страстью, отчаянием и слепой надеждой, я невольно возмутилась.
— Это что, не ваше дело? — окликнула я Трсайеля. — Исправлять ошибки? Добиваться справедливости, правосудия?
Он замедлил шаг, но не обернулся.
— Правосудие — дело живых. Мы можем исправить ошибку, но только после приговора суда. Он скоро получит свободу, по ту сторону грани.
Трсайель прошел к двум камерам по соседству. Один из заключенных, лет пятидесяти, выглядел на все семьдесят: сутулые плечи, седые волосы, кожа, висящая складками. Другому было около тридцати; он склонился над блокнотом и что-то писал с такой же увлеченностью, с какой первый приговоренный отдавался молитве.
Трсайель окинул обоих взглядом и кивнул на пишущего.
— Он подойдет. Я буду проводником, и через меня ты увидишь то же, что и я, используя способности высшего уровня Видения. Дай руку.
Я ухватила его за руку.
— Не знаю, сработает ли это вообще, а если сработает, то в какой степени. Поэтому имей терпение… и будь готова. — Он снова посмотрел на смертника. — Поехали…
Поток ощущений хлынул с такой силой, словно меня ударили. Я изо всех сил сопротивлялась, пытаясь высвободиться, но течение затянуло меня в мутный водоворот и выплюнуло в детской. В детской гигантских размеров. Стены простирались ввысь, плюшевые мишки не уступали размерами гризли, а на кресло-качалку и вовсе было не влезть. Напротив меня у колыбели стояла огромная женщина.
— Мама!
Пронзительный вопль вылетел из моего горла, но голос принадлежал не мне, а ребенку, совсем малышу, того возраста, когда мальчика трудно отличить от девочки.
— Мама!
— Ш-ш-ш, — негромко проговорила женщина, улыбаясь мне через плечо. — Дай мне покормить детку. Потом я тебе почитаю.
— Нет! Читай сейчас!
Она отмахнулась от меня и склонилась над колыбелью.
— Нет, мама! Иди ко мне! Мне!
Младенец заплакал. Я заорал еще громче, но он меня перекрикивал. Она слышала только его, видела только его, его одного. Ненавижу! Ненавижу, ненавижу, ненавижу! Вот бы схватить его и шарахнуть об стену, разбить как безвольную куклу…
Детская исчезла.
Заорал кот. Этот вопль пронзал мозг. Я засмеялся заливистым смехом подростка. По обе стороны проулка высились здания, превращая день в ночь. Я пошел по нему, довольно хихикая. Вопли кота продолжались, протяжные, словно плач младенца. Кот добрался до конца проулка и попытался вскарабкаться на стену, отчаянно царапая когтями кирпичную кладку. Воняло паленой шерстью. Хвост кота обгорел до кости, но он, кажется, уже не чувствовал боли, не думал о ней, а хотел лишь сбежать, выжить. Еще один вопль. Я закрыл глаза, впитывая его в себя. В паху сладко защемило. Новое ощущение, но приятное. Даже очень приятное.
Я посмотрел на кота и раскрыл перочинный нож. Кот выл и метался вдоль стены. Он видел нож, однако не обращал на него внимания, не зная, что это значит. Медленно шагнув вперед, я подумал, насколько бы интересней было, знай он, что его ждет.
— Нет!
Та часть меня, которая все еще оставалась собой, попыталась скрыть, отринуть жуткое зрелище. На мгновение все вокруг потемнело, следом меня окатило новой волной ярости. Ненависть и ярость смешались с ревностью. Неотделимые друг от друга, питающие самих себя, они росли подобно снежному кому на склоне холма.
— Сука! Шлюха!
Я вонзил нож. Полетели брызги крови. Раздались крики. Хриплые крики женщины, полные животного ужаса, похожие на вопли кошки в проулке. Она молила о милосердии, но лишь подпитывала тем ненависть.
Я снова и снова вонзал нож, глядя, как живая плоть превращается в мясо, и ждал приближения сладкого мига облегчения. Облегчения не приходило, и меня охватывало все большее безумие, я колол, кусал, рвал плоть зубами…
Меня обхватили чьи-то руки. Перед глазами — нож и кровь, в мозгу — ненависть, и я хочу освободиться от нее, я отбиваюсь от рук, сдерживающих меня, молочу и пинаю изо всех сил…
Я вернулась в реальность так резко, что у меня подкосились ноги.
— Ева, — выдохнул Трсайель, обхватив меня покрепче. — Мне так…
— Чтоб тебя!.. — Я вырвалась из его рук. — Как ты посмел… хотя бы предупредил… А, чтоб ты!..
Ноги меня не слушались, и я с трудом, спотыкаясь, прошлась по комнате, слабо веря, что это мое тело. Видения исчезли, но я чувствовала, что они затаились, укрылись в тайниках мозга. Дрожа, я попыталась сосредоточиться на чем-нибудь другом, на чем-нибудь хорошем. Стоило появиться образу Саванны в моем разуме, как он шевельнулся там, внутри, будто глядел на нее сквозь меня, и я торопливо спрятала мысли о дочери подальше, в безопасное место. Подняв голову, я огляделась в поисках убийцы в камере.
Мы снова были в белом зале ожидания.
— Прости, — шепнул за моей спиной Трсайель. — Я не… обычно бывает по-другому. Я думал, что смогу отбирать нужное, направлять тебя, а ты подключилась к его сознанию напрямую.
Он положил руку мне на спину. Я дернула плечом и отошла в сторону. Увиденные образы меркли, но мозг то и дело выдергивал их из памяти, словно ковыряя болячку, проверяя, не прошла ли она. Я закрыла лицо ладонями и прерывисто вздохнула.
— Вот он какой, оказывается, ваш «дар». Вы видите зло. Видите, чувствуете…
— Нас учат контролировать его, концентрироваться только на необходимом, — пояснил Трсайель. — Когда ты…
Он оборвал себя на полуслове.
— Я… Зедкиэль должен был заняться… инаугуральные задания и новички — по его части, он направляет их, обучает пользованию даром. Я не…
Он вздохнул, присел в кресло, откинулся на спинку и уставился в потолок. Я обернулась.
В его- то возрасте должно быть достаточно опыта и уверенности в себе, умения действовать если не идеально, то хотя бы без сомнений. А при взгляде на Трсайеля казалось, что на него взвалили непосильную ношу. Я присела на ручку соседнего кресла.