Зрелище накатывающих волнами толп вызывало у него отвращение: большевики – животные, чья миссия – уничтожение цивилизации. Он тщательно изучал их лидеров и вскоре убедился, что по меньшей мере 90 % из них были евреями. Начиная с 1918 года и далее Альфред редко произносил слово «большевики» отдельно – для него они всегда были «еврейскими большевиками». И этому словосочетанию было суждено пробить себе дорогу в нацистской пропаганде. Получив в 1918 году диплом, Альфред с трепетом садился в поезд, который должен был провезти его по России обратно домой – в Ревель. Поезд, пыхтя, полз на запад, и он день за днем сидел у окна, вглядываясь в бескрайние российские просторы. Завороженный их огромностью – ах, сколько пространства! – он вспоминал пожелание Хьюстона Чемберлена о большем Lebensraum[33] для фатерлянда[34]. Здесь, за окнами его купе второго класса, было то самое Lebensraum, в котором так отчаянно нуждалась Германия, но уже сама обширность России делала ее непобедимой, если только… если только армия русских коллаборационистов не станет сражаться бок о бок с фатерляндом. И зерно еще одной идеи упало в почву: эти грозные открытые пространства – что с ними со всеми делать? Почему бы не согнать сюда евреев – всех евреев Европы?..

Раздался паровозный свисток, скрежет тормозных колодок возвестил о том, что он прибыл домой. В Ревеле было так же холодно, как и в России. Он натянул на себя одну за другой все имевшиеся у него теплые вещи, плотно обмотал шею шарфом и, с сумками в руках, с дипломом в портфеле, выдыхая облачка пара, двинулся по знакомым улицам к дому, где прошло его детство, – к обиталищу тетушки Цецилии, сестры отца. В ответ на стук раздались крики «Альфред!», а внутри его приветствовали мужские рукопожатия и женские объятия и торопливо препроводили в теплую, аппетитно благоухающую кухню на кофе со штрозелем[35], пока юный племянник помчался галопом за тетушкой Лидией, жившей через несколько домов по той же улице. Вскоре прибыла и она, нагруженная снедью для праздничного ужина.

Дома все осталось почти таким же, каким он помнил, и эта живучесть прошлого предоставила Альфреду редкую передышку, заставив забыть мучительное чувство оторванности от своих корней. Вид его собственной комнаты, практически не изменившейся за столько лет, вызвал на его лице выражение ребяческого ликования. Он опустился в свое старое кресло, где когда-то так любил читать, и с упоением наблюдал, как тетушка шумно взбивает подушки и поправляет пуховую перину на его постели – какая знакомая картина! Альфред обежал взглядом комнату; заметил алый, размером с носовой платок молитвенный коврик, на котором многие годы назад (когда поблизости не было атеиста-отца) повторял перед сном свою молитву: «Благослови матушку на небесах, благослови батюшку, и пусть он снова выздоровеет, и исцели моего брата Эйгена, и благослови тетю Эрику, и тетю Марлен, и благослови всю нашу семью».

Там со стены, по-прежнему блестящий и могучий, смотрел изображенный на плакате кайзер Вильгельм, пребывающий в блаженном неведении о превратностях судьбы германской армии. На полочке под плакатом стояли оловянные фигурки воинов-викингов и римских легионеров, которые Альфред взял сегодня в руки с особой нежностью. Склонившись над маленькой книжной полкой, забитой его любимыми книгами, Альфред прямо расцвел, увидев, что они стоят в том же порядке, в каком он оставил их много лет назад: первой – его любимая «Страдания молодого Вертера», затем – «Дэвид Копперфилд», а потом все остальные – в порядке убывающей значимости.

Чувство возвращения домой не покидало Альфреда все время ужина с тетками, дядьями, племянниками и племянницами. Но когда все разошлись, на дом спустилась тишина, он, забравшись под свою пуховую перину, вновь ощутил отчужденность. Картина «дома» начала бледнеть перед глазами. Даже образы двух любимых тетушек, улыбающихся, машущих руками и кивающих, постепенно отдалились от него, оставляя только ледяную тьму. Где его дом? Где его родина?..

На следующий день Альфред скитался по улицам Ревеля, выглядывая знакомые лица, хотя все его детские товарищи по играм уже выросли и разъехались, и, кроме того, он знал в глубине души, что ищет фантомы – друзей, которых ему хотелось бы иметь. Он дошагал до училища. Коридоры и открытые классы выглядели одновременно и знакомо, и недружелюбно. Подождал в коридоре под дверью класса своего бывшего учителя, герра Пурвита, который был прежде так добр к нему. Когда прозвенел звонок, вошел в класс, чтобы поговорить с ним во время перемены. Герр Пурвит всмотрелся в лицо Альфреда, издал тихое восклицание, вроде бы узнав его, и стал расспрашивать о жизни – но в таких общих фразах, что Альфред, выходя из класса мимо очередной толпы учеников, рассыпа́вшихся по своим местам, усомнился в том, что его действительно узнали. Потом он некоторое время напрасно искал класс герра Шефера, зато заметил класс герра Эпштейна – более не директора, но снова учителя истории – и торопливо проскользнул мимо, отвернув лицо в сторону. Он не желал, чтобы его расспрашивали о том, сдержал ли он свое обещание прочесть Спинозу – и одновременно боялся случайно убедиться в том, что клятва Альфреда Розенберга давным-давно испарилась из мыслей герра Эпштейна.

Вновь оказавшись на улице, он направился к городской площади. Увидел там штаб-квартиру германской армии и импульсивно принял решение, которое, могло бы изменить всю его жизнь. Он по-немецки обратился к дежурному офицеру, сказав, что хочет записаться добровольцем, и был направлен к сержанту Гольдбергу – устрашающему вояке с большим носом и кустистыми усами, у которого, казалось, на лбу было написано: «еврей». Не отрывая глаз от своих бумаг, сержант недолго слушал Альфреда, он с ходу, и довольно грубо, отмел его просьбу:

– Мы ведем войну. Германская армия – для немцев, а не для граждан враждебных оккупированных стран!

Расстроенный, уязвленный манерами сержанта, Альфред отправился зализывать раны в пивную через несколько домов, заказал кружку светлого пива и уселся в конце длинного стола. Подняв кружку к губам, чтобы сделать первый глоток, он заметил человека в штатском платье, пристально глядевшего на него. Их взгляды ненадолго встретились; незнакомец приподнял свою кружку и кивком приветствовал Альфреда. Альфред, замешкавшись, ответил тем же, а потом снова ушел в себя. Через несколько минут, снова подняв глаза, он рассмотрел этого незнакомца – высокого, стройного, привлекательного человека с удлиненным типично германским черепом и темно-голубыми глазами, – который по-прежнему внимательно смотрел на него. Наконец тот встал и с кружкой в руке подошел к Альфреду, чтобы представиться.

Глава 9

Амстердам, 1656 г

Бенто впустил Якоба и Франку в дом, где жили они с Габриелем, и проводил их в свой кабинет через маленькую гостиную, чье скудное убранство выдавало отсутствие женской руки: только простая деревянная скамья и стул, соломенная метла в углу и камин с ручными мехами. В кабинете Бенто стоял грубо сработанный письменный стол, высокий стул и плетенное из ивовых прутьев кресло. К стене над двумя полками, прогибающимися под весом дюжины добротно переплетенных томов, были приколоты три выполненных его собственной рукою угольных наброска главного амстердамского канала. Якоб тут же направился к полкам, чтобы взглянуть на названия книг, но Бенто жестом пригласил его и Франку присесть, а сам торопливо принес из смежной комнаты еще один стул.

– Итак, за дело, – сказал он, достав свой сильно потертый экземпляр еврейской Библии и тяжело плюхнув его в центр стола. Он раскрыл было фолиант, чтобы Якоб и Франку могли следить за текстом, но вдруг передумал и остановился, выпустив страницы, которые легли на прежнее место.

– Я сдержу свое обещание точно показать вам, что говорит (или не говорит) наша Тора о том, что евреи – избранный народ. Однако предпочел бы начать со своих общих выводов – плодов долгих лет изучения Библии. Вы не против?