– Да что это за разговоры такие?! Я – простой торговец…

– Наш родственник утверждает, что, если бы не кончина старшего брата и отца, которая заставила тебя принять торговое дело, ты был бы следующим верховным раввином Амстердама.

– Я должен идти. У меня назначена встреча, которую я не могу пропустить.

– Ты идешь на службу в синагоге, да? Так мы тоже туда идем. Я веду с собою Франку, ибо он должен вернуть себе веру. Можем мы пойти с тобой?

– Нет, я иду на встречу иного рода.

– Это какого же? – спрашивает Якоб и тут же осаживает себя: – Прости. Это не мое дело… Может, встретимся завтра? Пожелаешь ли ты помочь нам в шаббат? Это разрешается, ведь это мицва[3]. Мы нуждаемся в тебе. Мой брат в опасности.

– Странно… – Спиноза качает головой. – Никогда еще я не слышал подобной просьбы. Простите, но вы ошибаетесь. Мне нечего вам предложить.

Франку, который все время, пока Якоб разговаривал с Бенто, стоял, уставившись в землю, вдруг поднимает глаза и произносит свои первые слова:

– Я прошу о малом – только перемолвиться с тобою парой слов. Откажешь ли ты брату-еврею? Ведь это твой долг перед странником. Мне пришлось бежать из Португалии – как пришлось бежать твоему отцу и его семье, чтобы спастись от инквизиции.

– Но что я могу…

– Моего отца сожгли на костре ровно год назад. Знаешь, за какое преступление? Они нашли на нашем заднем дворе зарытые в землю страницы Торы! Брат моего отца, отец Якоба, тоже вскоре был убит. У меня есть вот какой вопрос. Подумай об этом мире, где сын вдыхает запах горящей плоти своего отца. Куда же подевался Бог, что создал такой мир? Почему Он позволяет это? Винишь ли ты меня за то, что я задаюсь такими вопросами? – Франку несколько мгновений пристально смотрит в глаза Спинозе, потом продолжает: – Уж наверняка человек, именуемый благословенным (Бенто – по-португальски, или Барух – по-еврейски), не откажет мне в разговоре?

Спиноза медленно и серьезно кивает.

– Я поговорю с тобою, Франку. Быть может, встретимся завтра днем?

– В синагоге? – уточняет Франку.

– Нет, здесь. Приходите сюда, в лавку. Она будет открыта.

– Лавка? Открыта?! – перебивает Якоб. – Но как же шаббат?

– Семейство Спиноза в синагоге представляет мой брат, Габриель.

– Но ведь священная Тора, – упорствует Якоб, не обращая внимания на Франку, который дергает его за рукав, – говорит, что Бог желает, чтобы мы не трудились в шаббат, дабы мы проводили этот святой день в молитвах к Нему и в совершении мицвот!

Спиноза, обращаясь к Якобу, говорит мягко, как учитель с юным учеником:

– Скажи мне, Якоб, веруешь ли ты, что Бог всемогущ?

Якоб кивает.

– Веруешь, что Бог совершенен? Что Он полон в себе?

И вновь Якоб соглашается.

– Тогда ты наверняка согласишься, что, по определению, совершенное и полное существо не имеет ни нужд, ни недостатков, ни потребностей, ни желаний. Разве не так?

Якоб задумывается, медлит, а затем осторожно кивает. Спиноза замечает, что уголки губ Франку начинают растягиваться в улыбке.

– Тогда, – продолжает Спиноза, – я заключаю, что Бог не имеет никаких желаний относительно того, как именно мы должны прославлять его – и даже не имеет желания, чтобы мы вообще его прославляли. Так позволь же мне, Якоб, любить Господа на свой собственный лад.

Глаза Франку округляются. Он поворачивается к Якобу, всем своим видом будто бы говоря: «Вот видишь, видишь?! Это тот самый человек, которого я ищу!»

Глава 2

Ревель, Эстония, 3 мая 1910 г

Время: 4 часа дня. Место: скамья в главном коридоре перед кабинетом директора Эпштейна в Петри-реалшуле.

На скамье ерзает шестнадцатилетний Альфред Розенберг, который теряется в догадках, пытаясь понять, зачем его вызвали в кабинет директора. Тело у Альфреда жилистое, глаза – серо-голубые, «тевтонское» лицо – благородных пропорций; прядь каштановых волос падает на лоб как бы небрежно – но именно так, как ему хочется. Вокруг глаз никаких темных кругов: они появятся позже. Подбородок вызывающе поднят. Вся его поза выглядит дерзкой, но кисти рук – то сжимающиеся в кулаки, то расслабляющиеся – выдают тревогу.

Альфред похож на любого юношу и одновременно не похож. Он – почти мужчина, и вся жизнь у него впереди. Через 8 лет он переберется из Ревеля[4] в Мюнхен и станет плодовитым журналистом, антибольшевиком и антисемитом. Через 9 лет – услышит на митинге Немецкой рабочей партии зажигательную речь нового перспективного вождя, ветерана Первой мировой войны по имени Адольф Гитлер – и вступит в партию вскоре после Гитлера. Через двадцать – отложит в сторону ручку и победно улыбнется, закончив последнюю страницу своей книги «Миф двадцатого столетия». Эта книга, которой суждено стать бестселлером с миллионным тиражом, во многом обеспечит идеологический фундамент нацистской партии и даст обоснование уничтожению европейских евреев. Через 30 лет его солдаты ворвутся в маленький музей в голландском городке Рейнсбурге и конфискуют личную библиотеку Спинозы, состоящую из 159 томов. А через 36 лет в его глазах, обведенных темными кругами, мелькнет удивление, и он отрицательно покачает головой, когда американский палач в Нюрнберге спросит его: «Вы хотите сказать последнее слово?»

Юный Альфред слышит эхо приближающихся по коридору шагов и, заметив герра Шефера, своего наставника и учителя немецкого языка, вскакивает, чтобы приветствовать его. Герр Шефер только хмурится и качает головой, проходя мимо него и открывая дверь кабинета директора. Но, перед тем как войти, медлит, поворачивается к Альфреду и беззлобно шепчет:

– Розенберг, вы разочаровали меня – всех нас – своими убогими рассуждениями во вчерашней речи. Убогость этих рассуждений вовсе не перечеркивается тем, что вы были избраны старостой класса. И при всем том я продолжаю верить, что вы не совсем пропащий студент. Всего через несколько недель вам вручат аттестат. Так не будьте же сейчас дураком!

Речь на выборах вчера вечером! Так вот, значит, в чем дело! Альфред хлопает себя по лбу ладонью. Ну, конечно, – потому-то его сюда и вызвали. Хотя там присутствовали почти все 40 учащихся его старшего класса – в основном балтийские немцы, слегка разбавленные русскими, эстонцами, поляками и евреями, – Альфред подчеркнуто обратил свои предвыборные комментарии к немецкому большинству и возбудил дух однокашников, говоря об их миссии как хранителей благородной германской культуры. «Сохраним нашу расу чистой, – говорил он им. – Не ослабляйте ее, забывая наши благородные традиции, усваивая неполноценные идеи, смешиваясь с неполноценными расами!» Вероятно, на этом ему следовало остановиться. Но его занесло. Наверно, он зашел слишком далеко…

Его раздумья прерывает скрип открывшейся массивной, десяти футов[5] в высоту, двери и гулкий голос директора Эпштейна:

– Herr Rosenberg, bitte, herein![6]

Альфред входит в кабинет и видит директора и учителя немецкого, сидящих в дальнем конце длинного стола из темного тяжелого дерева. Альфред всегда чувствовал себя маленьким в присутствии директора Эпштейна – мужчины более шести футов ростом, чья горделивая осанка, пронзительный взгляд и окладистая, хорошо ухоженная борода символизировали собою его властный авторитет.

Директор Эпштейн жестом велит Альфреду сесть в кресло на конце стола. Это кресло заметно меньше размером, чем два кресла с высокими спинками, которые занимают оппоненты Альфреда. Директор не тратит времени зря и сразу приступает к делу:

– Итак, Розенберг, значит, я родом еврей, так, по-вашему? И моя жена тоже еврейка, не так ли? И евреи – неполноценная раса и не должны учить немцев? И, как я понимаю, определенно не должны дослуживаться до должности директора?