— Терпимо, — потупился Молчан.
«Красна девица точно, — подумал боярин. — Только с кинжалом в рукаве, спаси, Господи, и помилуй».
Царский соглядатай Степан Кобылин ждал их внизу, у крыльца братского корпуса. С ним вместе морозили свои носы на предрождественском морозе несколько монахов, презревших молитвенное бдение ради более важного дела. Келарь и трапезник хотели знать, как приветить государя, есть ли какие распоряжения.
Князь Умной-Колычев, от проявлений раболепства становившийся сразу высокомерным — а как ещё прикажете обращаться с рабами? — выцедил сквозь зубы, что лучшее для братии не появляться на глаза государю. Встретить с почётом — да и по кельям. Целее, мол, будут.
Монахи побледнели.
Интересно, как бы они повели себя, узнав, что к монастырю не только царские люди стремятся, но и отряд новгородских изменников, которым терять нечего, даже душу, уже запроданную нечистому?
Первые гости пожаловали под обед.
Морозный треск снега под копытами был слышен издалека, и монахи Отроча монастыря успели перевести замерший от страха дух, выстроиться двумя рядами у ворот обители. Игумен, ещё не старый, но какой-то сморщенный, будто из него выпустили воздух или половину крови, беззвучно шевелил посиневшими с мороза или от ужаса губами. Молился? Или повторял приветственное слово государю?
Но это был не царь Иван Васильевич.
Всадники, как и кони, — тёмные, кажущиеся тенями на фоне белейшего снега. Нарочито грубая ткань верхних одежд, на контрасте — богато украшенное оружие стоимостью не в один год дохода со среднего поместья. Ощерившиеся в смертном оскале отрубленные собачьи головы, притянутые кожаными ремнями к сёдлам и бьющиеся при движении о стремена и мысы щегольских сапог. Полумонахи-полувоины...
В монастырь пожаловала царёва охрана — недоброй для кого-то памяти опричники.
Иноки выставили перед собой, как щиты, иконы, запели величальную... «Словно заговор от зла произносят», — подумал Андрей. Юноша искоса, осторожно, чтобы не привлечь внимания, рассматривал ожидаемых гостей. Наглы, но не опасны, решил он вскоре. Ни единого знакомого лица. Слуги слуг царёвых, мелкая сошка. На таких прикрикнуть — и вся развязность спадёт.
Опричники, нарочито не обращая внимания на монахов, рассредоточились по обители. Несколько всадников осталось у ворот, поглядывая на заледеневшую Волгу. «Вот откуда царя ждать надо», — подумали, не сговариваясь, боярин и его слуга: так работа ум шлифует, одинаково мыслить приучает.
Или нет, не так. Одинаково мыслить — это, увы, и ошибаться сообща. Об ином говорим: приучает видеть, вникать и сравнивать. И, если выводы одни и те же, принимать как рабочую версию и работать с ней, проверяя и не доверяя самим себе.
Опасная у боярина и его слуг работа. Не сказка, где всегда хороший конец.
Два опричника поднялись на колокольню. На морозе хорошо слышно, как чиркнуло кресало. У одного из опричников был мушкет испанской работы, оружие хоть и громоздкое, но страшное при умелом использовании. Поставит помощник свой бердыш как опору для ствола, ты прицелишься тщательно — и сметёт заряд не то что пешего, а и всадника в доспехах бросит на землю — мёртвого и обезображенного.
Опричник, отдававший приказы другим, подъехал к боярину Умному-Колычеву в сопровождении полудюжины всадников, спешился. Поклонился неспешно, с достоинством, но низко — уважал. Ещё бы: в опричные бояре царь пожаловал единицы, наиболее надёжных. Прочих оставил в земщине, вероятными жертвами безнаказанного произвола. А Умной был именно опричным боярином.
— Успели, слава Богу! — сказал очевидное опричник. — Государь скоро будет, и не один, со Скуратовым-Бельским.
Боярин кивком дал понять, что благодарен за вести.
— А Григорий Лукьянович да царский дьяк Григорий Грязной приказали нам допросить до их приезда соглядатая государева. Донесения от него приходить перестали — то ли службу позабыл, то ли в пути затерялись. Прояснить всё надобно.
«Хорошо службу знает, — мысленно восхитился боярин Василий Иванович. — Не ко мне с делом обращается, знает, не по чину ему. К Андрейке. И куда ж подевался соглядатай? Только сейчас тут вертелся, под ногами мешался да в глаза заглядывал, точно пёс брошенный, и вдруг — пропал...»
А у Степана Кобылина была своя забота.
Жалея узника, он взял было под него хорошую келью на втором этаже братской, хоть и маленькую, но сухую и тёплую. Когда топили, понятно. А ныне приказ царский — спешно перевести бывшего митрополита в иное помещение. Его лично выбрал князь Умной-Колычев, и Кобылин не мог понять, за что так жестоко обходятся с престарелым иноком?
Это не келья была даже, а бывший ледник, многие десятилетия использовавшийся как узилище. Не так давно здесь был заточен знаменитый старец Максим Грек. Молва народная причисляла его то к святым великомученикам, то к еретикам — кто ж знать может, как на самом деле было. Однажды, по пути в Кириллову обитель после тяжкой болезни Иван Васильевич пожелал встретиться с знаменитым иноком. Маленький, худой, с непокорной копной пегих волос, Максим Грек говорил царю с певучим южным акцентом, от которого так и не избавился за долгие годы проживания на Руси, о милосердии к вдовам и сиротам, оставшимся после казанского похода, о том, что слово молитвы и добрые дела заметны Богу везде. И не надо многонедельных паломничеств, во время коих царская свита разоряет оказавшиеся на пути сёла и городки, оставляя несчастных крестьян без крупицы припасов, в ожидании неминуемого голода. Старец грозил, что царь, если не повернёт обратно, в столицу, лишится самого дорогого — народившегося недавно наследника, Дмитрия. Царь не послушал, и младенец умер.
Как знать, провидел ли святой человек будущее или проклял ослушника?
Филипп с кривой усмешкой, скрытой под заиндевевшими усами, смотрел на суетившихся тюремщиков. Он стоял перед дверью в новую келью, всё в той же старой шубе на потёртую рясу, с иконой под мышкой — единственным своим имуществом, с которым не расставался. Образ Успения Богоматери он сохранил ещё с тех времён, когда был настоятелем Соловецкой обители. То были счастливые дни...
— Протопить надо, — говорил Кобылин казначею.
— Сейчас же пришлю послушников, — кивал монах.
С поклоном соглядатай предложил Филиппу подойти к жёсткому ложу, куда уже бросили медвежью полость, тоже не новую, явно не один год пролежавшую в каком-нибудь монастырском возке.
— Так надо, — словно оправдываясь, проговорил Кобылин, прежде чем вышел из холодной кельи.
Так было на самом деле надо. Умной не знал, когда прибудет государь. Не знал и о том, где убийцы, посланные из Новгорода. Возможно, бой принять придётся, а за жизнь Филиппа боярин лично отвечал перед государем. Поэтому — келья, хотя и неудобная, но безопасная.
А что не объяснял своих поступков, так делать дело надо было, а не говорить!
Филипп ничего не ответил соглядатаю.
Власть надо почитать. Но не бояться. Трусость не украшает, а уродует и делает смешным кого угодно. Сын боярский, такой гордый и важный в иные дни, сейчас стал словно бы меньше ростом. Царя ещё нет, а он уже кланяется. Не государю, но страху своему.
Филипп поискал глазами, куда определить икону. Стола в келье не было. Только у нелепо торчащей посредине колонны, под вмурованным в камень светильником виднелась небольшая полочка, куда стекал воск или капли жира от свечей. Сюда и поставил Филипп любимый образ, перекрестился, повздыхал своим мыслям. И, встав на колени, начал молитву.
Молчан не успел ответить опричнику, как из распахнувшейся двери вывалился Степан Кобылий. Такой потешный в своих страхах и ожиданиях, что опричники, не сдерживаясь, загоготали в голос.
Монахи неуверенно прекратили своё пение. Стояли, переминаясь с ноги на ногу, ждали, что будет делать настоятель.