— Нет. Неужто и до него опричники добрались? ! До брата царского, хотя и двоюродного?

   — Малюта Скуратов да Григорий Грязной летом повара царского перехватили, что из Нижнего Новгорода в Москву возвращался. А при поваре склянку с ядом нашли да денег на пятьдесят рублей. За эти деньги повар царя и всю его семью извести брался.

   — Деньги кто повару подложил — Малюта или Григорий? Или прямо из царской казны взяли?

   — Верь не верь — но деньги повару в Нижнем заплатили. Слышал, что не сам князь — он, как телок, незлобив. Но жена его, Авдотья, в ней давно бесы играли. Спала и видела, как бы царицей стать.

   — Я-то зачем царю понадобился? Не моя история, и с князем Старицким никогда близок не был. Или оговорил кто?

   — Нет, просто ниточки дальше потянулись. Из Нижнего Новгорода в Новгород Великий. К Пимену-архиепископу.

Филипп, как ни старался держать себя в руках, всё-таки вздрогнул.

Вспомнил, как митрополитства лишился.

Вспомнил студёную ночь после Михайлова дня, не зимнюю ещё, по-осеннему промозглую. Проведённую в смрадном хлеву Богоявленского монастыря, куда свергнутого митрополита привезли по приказу царя смешливые опричники. Полураздетый (святительские одежды с него сорвали ещё в соборе, прямо после службы), замерзающий, он был лишён даже возможности просто лечь, свернуться в калач, чтобы сохранить остатки тепла. Ноги, как пойманному на торгу вору, забили в колодки, руки стянули цепями... Вот они, эти цепи, их так и не снимали с той ночи... Даже на шею нацепили тогда вериги, приговаривая, что святому мужу только так и жить надобно... Просидел всю ночь, не в состоянии даже разогнуть спину.

А следующим утром его повезли на суд. Филипп вспомнил бледное лицо игумена Соловецкого монастыря Паисия, который и за обещанное митрополитство не стал клеветать на опального владыку.

Вспомнил по-византийски яркие и долгие речи Пимена. Филипп сам не знал, что на него нашло тогда... Молча выслушивавший самые гнусные обвинения в свой адрес, он разомкнул уста и сказал, глядя в глаза новгородца: «Что посеет человек, то и пожнёт. Не мои это слова — Господни».

Выходит, слова вышли пророческие?

   — Пимена простил, как христианин, — тихо произнёс Филипп. — Другое беспокоит. Неужто царь Новгород Великий в измене обвинить хочет?

   — Уже обвинил. И приговор вынес. Опричники идут на город. Всё идут. Почти две тысячи.

   — На всё воля Твоя, Господи...

Показалось ли Филиппу или пробивавшийся сквозь рассохшиеся доски ставней воздух с воли принёс запах гари? Если не показалось — что скормили огню? Полено ли в печи? Или город целый?

А огонь — пища адская...

Не знал Филипп, что по тверским улицам уже носятся на конях, по брюхо покрытых снегом и кровью, опричники Ивана Грозного. Свисающие с седел мёртвые собачьи головы равнодушно смотрят на сотворённое людьми над себе подобными. На вырезанных до последнего человека ливонских пленников. На тела выселенных сюда, в Тверь, новгородских еретиков, осмелившихся сопротивляться или просто попавших под руку опричникам, не забывавшим отрубать своим уже мёртвым жертвам ноги. Чтобы не смогли убиенные даже ночью встать из могилы и покарать убийц, чтобы не пришли во сне. Говорили, что есть у еретиков такая сила — мучить после смерти своих палачей.

Тверь — разминка перед Новгородом Великим. Так кулачный боец, прежде чем потешить зевак единоборством с местным силачом, огромным, но рыхлым и неповоротливым, разогревает себя рубкой дров либо ещё чем подобным. Чтобы кровь не застаивалась в жилах.

Кровь... Много ещё пролиться ей предстоит на Руси...

Не знал об этом Филипп. Может, и хорошо, что не знал?

   — Через Тверь идут?

Не знал Филипп о сотворённом в Твери, но догадался: заточение не сломило волю, не затуманило разум.

   — Царь уже в одном из монастырей близ города. И сюда скоро пожалует. К тебе пожалует, Филипп.

   — И зачем ему убогий узник понадобился? Или не наглумились надо мной всласть его люди?

Умной-Колычев почувствовал в словах бывшего митрополита укор, поморщился.

   — Наглумились всласть. А теперь царь Иван Васильевич желает, чтобы ты послужил ему. Верой и правдой, как встарь.

   — Правдой?! И что же за правда понадобилась государю? О войске его бесовском я всю правду уже сказал и за правду пострадал.

Лязгнули цепи на руках инока, словно выговорили: да, он прав.

   — Иван Васильевич убеждён, что в Новгороде свила гнездо измена, что новгородцы переметнуться под Сигизмунда литовского задумали. Что город поражён ересью, и тысячи православных отшатнулись от истинной веры. Но не все на Руси в такое поверить способны. Твоё слово надобно, Филипп. Тебе царь благословить этот поход против изменников повелевает.

Брови Филиппа высоко поднялись. Боярин же продолжил:

   — С минуты на минуту жди царя... Это и должен был тебе передать. И убедить — от слова твоего зависит судьба дальнейшая. Когда-то неосторожные речи отрешили тебя от митрополичьей кафедры. Иные слова всё повернуть могут... К прошлому повернуть...

   — Царскую волю услышал. Скажи теперь, боярин Василий, что от себя добавить решился?

Умной бесшумно, стараясь наступать только на мыски, подошёл к двери кельи, прислушался. Перевёл дух, так же неслышно вернулся, подойдя к иноку вплотную, окутав его тёплым дыханием.

   — Смерть к тебе идёт, владыка. Волей Божьей повезло мне обогнать убийц, но неведомо, кто успеет раньше — новгородцы или царские войска. Может, и бой принять придётся.

Филипп помолчал.

   — Верую, — сказал инок, — что Господь даст мне силы стерпеть и это... Я не дам благословения на поход против Новгорода. Сколько бы изменников и грешников ни оказалось за стенами города, а кровь невинных всё равно прольётся, и не могу одобрить такую цену.

Боярин Умной опустил глаза, словно на солнце смотрел, а не на лицо родственника своего.

И неожиданно для самого себя опустился на колени. Боярин в богатых одеждах — у ног монаха в старой рясе, на которую была накинута вытертая шуба.

   — А меня благословишь ли, отче?

   — Благословляю добрых на доброе, — ответил Филипп, перекрестив боярина. — Ступай с миром, Василий Иванович!

   — Прощай, — негромко произнёс Умной, поднимаясь с колен.

Уже протянувшись к дверной ручке, он обернулся.

Последний раз взглянул на Филиппа. Последний раз поклонился. И ушёл, притворив за собой дверь.

Словно опустил крышку на домовину-гроб.

Коридор, куда выходили келейные двери, был пуст. Точнее, так показалось боярину в первый миг. И тотчас из оконной ниши появился юноша Андрей, всё это время охранявший переговоры хозяина от излишнего любопытства. Уши — они тоже орудие дознавателя.

Андрей поклонился, сказал, отвечая на невысказанный вопрос:

   — Всё тихо.

   — Пока тихо, — невесело ответил боярин. — Пока господа новгородцы не пожаловали.

У Андрея дрогнули ресницы. Молод ещё, чтобы свои чувства скрывать, заметил про себя Умной. Ничего, научится. С нашими-то делами...

Или погибнет в безвестности, как не один и не дюжина до него, в литовских застенках, крымских отхожих ямах, шведских каменных мешках. Без соборования и отпевания. Без надежды, что друг или любимая после смерти закроют ему глаза.

И, зная, что гибель может быть лютой и страшной, всё равно пойдёт по царскому повелению, переплывёт студёные северные моря, переберётся через безводные южные степи — не за деньги и почести, а для службы отчине своей.

Сегодня Умной-Колычев собирался изменить судьбу юноши. Удачной ли окажется жизненная тропка Молчана? А вот на это воля не боярина и, страшно подумать, даже не царя Ивана Васильевича — на всё воля Божья!

   — Не смотри так, — сказал боярин. — Царь с тобой сегодня после Филиппа говорить пожелал. Честь большая...

Зная, что не услышит ответа, подтвердил невысказанные слова:

   — Но и угроза есть, вестимо. Гроза — она кого дождиком примочит, а кого и молнией пожалует. Робеешь?