— За здоровье государя оскоромился у иноземцев в кабаке! — не стал спорить человек.
Потом, увидев шута и его хоругвь, неуклюже поднялся на колени. Лицо пьяного выразило искреннее восхищение.
— Во! Федька Басманов, как живой!
Зеваки испуганно ахнули, подались прочь от царской охраны. Опричники загоготали. Фёдор Басманов был известной и странной личностью в опричном войске, позволяя себе, к примеру, щеголять по Александровой слободе не в рясе, как все прочие, но в женском платье.
— Вон как глаза залил, — ворчливо, но добродушно проворчал царь.
— За здоровье государя можно! — упрямо повторился пьяный. — Да кто ты такой, что смеешь мне, государеву подьячему, запрещать такое?!
— А вот кто!
Опричник рывком приподнял пьяного с колен, и подьячий почти протрезвел, встретившись глазами с царёвым взором.
— Пусти, зараза! — взревел подьячий. — Дай в ноги надёже-государю упасть, с любовью и почтением!
Нет, не протрезвел, ошиблись мы с тобой, читатель! Пьяный упал под ноги царского коня, привычно уже, но не на колени, а на живот, позволяя дорожной пыли симметрично распределиться по поверхности его одежды.
И захрапел.
— Отнесите его, — приказал Иван Васильевич — вон, под куст... И полтину оставьте — на похмелье.
Что у трезвого на уме...
Царь был тронут произошедшим. Нет, Москва — не Новгород, здесь его искренне любят. Не все, конечно, но изменников и воров перевести можно. Не весь город — и то слава Богу!
Так, с тёплой искренней улыбкой, Иван Васильевич вскоре вошёл в пыточную, поклонившись, как простой смертный, низкой притолоке.
Крики замученных узников, кровь по стенам, чад и копоть от пыток огнём — не так ли вы, уважаемые читатели, представляете застенки палача? Тогда ответьте: а вам было бы приятно работать в грязи и вони, когда можно — в чистоте?
Пыточная не могла сиять чистотой, но лишь потому, что в полуподземном помещении прижился полумрак. Или полусвет — как хотите, слова и не то стерпят... Но паутины под потолком не было, мокриц на стенах — тоже, огонь в очаге весело потрескивал, отсвечивая на белёных известью сводах тёплым и жёлтым. Вкусно пахло берёзовым дымом.
Лица палача и его помощников были по-деловому озабоченны и совсем не страшны. Кого бояться — люди при исполнении государевой воли. Положительные, стало быть, люди.
Висящий на дыбе старик выпадал из прижившейся тут гармонии: хотелось немедленно снять его, унести прочь, чтобы не портил мирной картины. Но был не столь чужероден, как крест, видневшийся за разорванным воротом нательной рубахи.
Иван Васильевич даже сморгнул, надеясь, что привиделось. Но нет — крест был на месте, длинноногий, с провисшим распятым телом. И сам старик висел так же покорно, устав или не пожелав бороться. Сдавшись, стало быть. А мог ли сдаться Сын Божий, смертию смерть поправший?
Католический крест на государевом печатнике. Человеке, без которого не обходилось ни одно дело с иноземцами; на канцлере московитском, как его называли за морем.
Предал, подлец! Продал. Возможно, не один он не удержался, увидев большие деньги. Или, что ещё хуже, не за золото чужакам служил, но по идее. Тогда позорнее вора и изменника Курбского будет...
Вспомнив бывшего близкого друга, царь Иван до хруста сжал ладони в кулаки. Кивнув низко склонившимся палачам, подошёл ближе к старику, взглянул снизу вверх на багровое лицо. Спросил, вглядываясь в зажмуренные веки собеседника:
— Как же так, Иван Михайлович? Уж и не знаю, чему и кому верить, когда такие люди у палача в гостях оказываются...
Старик открыл глаза, покрасневшие от боли, дыма или бессонных ночей, но неожиданно молодые, живые.
— А, государь!
Сказал, не удивляясь, просто закрепляя увиденное. Не отвёл глаза, заговорил, сверля взглядом переносицу царя:
— Знаешь же, что не изменял Руси, что ж в узилище держишь? Кем править будешь, когда всех верных Отечеству изведёшь?
— Отечеству, значит? — переспросил Иван Васильевич. — Не царю, но царству. Не так ли, лукавый старик?! Молчишь что, Ивашка?!
Голос государя сорвался, как и терпение незадолго до этого. Аспида, змею на груди пригрел! А думал — советник верный, к измене не способный...
— Тебе присягу давал, — заметил Иван Михайлович Висковатый, бывший печатник, бывший руководитель Посольского приказа, бывший доверенный человек при государе.
— Давал. Но не исполнил, не так ли?
Даже на дыбе Висковатый был верен себе. Не лгал ни словом, но и правды не говорил, предоставляя собеседнику право истолкования. Это искусство иноземцы называли дипломатией. У царя было своё определение подобным поступкам. Но даже в пыточной он предпочёл придержать мысли, не желая смущать палача с помощниками изощрённым богохульством.
— За Русь душа болит, — проговорил Висковатый. — Смотрю, как опричнина страну разъедает, будто лихоманка огненная... Как знатные да влиятельные уходить за рубежи вынуждены, врагам нашим прислуживать. Как вера христианская под ноги государевой гордыне брошена! Или, Иван Васильевич, Сыном Божьим возомнил себя — тем, кто в Благовещенском соборе намалёван?
Это была старая история. После взятия Казани царь Иван пожелал обновить росписи домовой церкви. Вызванные из Пскова богомазы, с вытянутыми от долгого поста ликами и длинными чуткими пальцами, споро, с молитвой, сделали работу.
Молодой в те годы Иван Васильевич даже не удержался, ахнул, разглядывая новые росписи. Особо поражал центральный образ — Иисус, но не побеждённый, хотя и на время, не распятый и страдающий, но поднявшийся над крестом во всём блеске Своего могущества. И не в хитоне Он был, и не в рабском набедреннике, но в отсвечивающих воронёных доспехах. Это был Тот, кто сказал, что не мир принёс, но меч!
Так и смотрели они друг на друга. Со стены — победивший грехи человеческие, смертию смерть поправший. У стены — победивший оплот агарянской веры, прибежище последователей Мухаммада — Казанское ханство.
А думный дьяк Иван Висковатый раскричался тогда на всю Москву, что отошли псковские богомазы от древнего благочестия, что негоже так Сына Господа изображать.
Праведнее Отцов Церкви стать захотел...
— Крест-то католический зачем носишь? — тихо и вкрадчиво поинтересовался царь Иван у Висковатого.
Но ответа не расслышал, так громко и страшно закричала женщина за стеной.
Громко?
При такой-то толщине стен в пыточных?
Что же там творится, Господи?
Иван Васильевич не отправил никого с расспросами, сам предпочёл пройти десятка два шагов до двери и затем по коридору.
Поспешавший перед царём помощник палача не успел с поклоном открыть дверь во вторую пыточную, как та сама распахнулась, словно ждала прихода Ивана Васильевича.
Обтирая шапкой низкую притолоку, из двери показался дьяк Андрей Щелкалов. Неподвижными глазами посмотрел на закрывшего проход царя, поклонился, безмолвно и низко, и, не разгибаясь, принялся блевать на стену едва ли не на расстоянии вытянутой руки от сапог Ивана Васильевича.
В горле дьяка что-то неприятно и глухо рычало.
И, как в ответ на эти звуки, за открытой дверью снова раздались истошные вопли, но на сей раз — мужские.
— Не ходи туда, государь!
Щелкалов через силу выговорил эти несколько слов, пытаясь справиться с новым приступом рвоты.
— Всё, думал, повидал, ан нет... Там такое! Не надо такое царю видеть.
— Я сам решу, что царю надо!
Иван Васильевич не гневался на дьяка, перешедшего границы дозволенного. Видно же, что Щелкалов о государе своём беспокоится, от плохого уберечь хочет. Но нельзя царю от грязи прятаться. Грязь — она тоже часть нашей грешной жизни.
Вторая пыточная мало чем отличалась от первой. Но и у близнецов есть особенности.
На дыбе, в полумраке, лениво разгоняемом парой настенных факелов, царь различил очертания девичьего тела. Исподняя рубаха, мокрая от пота или вылитой на неё воды, облепила всё, подчеркнув непристойное сильнее, чем честная нагота.