Многие из зевак радостно скалили зубы. Хорошо говорил государь, зло и весело. Видимо, и казни будут сегодня на славу... Забавные будут казни!

Всё терпел царь, всех прощал. Что поминать личные обиды, если Руси те люди служили верно и преданно.

Одобрительный ропот прокатился по толпе.

Андрей Щелкалов утвердительно кивал головой. То ли подтверждая каждое слово Ивана Васильевича, то ли восхищаясь, как государь овладел помыслами собравшихся на площади.

   — А вот что нашли мы в Новгороде Великом, за образами Святой Софии! — сдвинул густые греческие брови царь Иван.

Снова дьяк оказался впереди государя. Щелкалов развернул свиток, что до этого вертел в руках, показал первым рядам зевак.

   — Договор изменнический с царём ляшским Сигизмундом, — сообщил дьяк. — А вот и подписи самих переветников, собственноручно выведенные!

Щелкалов перемотал свиток в конец, склонился над перилами Лобного места, едва не ткнув бумагой в носы первых зевак.

   — Грамотен кто? Читай, что написано!

   — Злобесный пёс! — вырвалось у дородного купчины, цепко, как по расписке, пробежавшегося глазами по строчкам. — Да тут и казначей царёв, и печатник! Да и...

Купец захлебнулся словами, побледнел, усох как-то, попробовал отступить в толпу, скрыться. Его отжали обратно, над площадью загудели вопросы. Голосов много, интерес один:

   — Кто ещё среди изменников государевых? Читай, купец, не томи!

   — Читай! — утвердительно прочертил бородой царь Иван борозду в воздухе.

   — Опричники там, — выдавил из себя купчина.

Тихо сказал, но у Покровского собора стало ещё тише. Лишь всхрапывали опричные кони да кричали вороны на кремлёвских стенах. В неведении — бесстрашие...

   — Вяземский Афанасий да Басмановы... Оба, отец и сын!

Показалось, или в голосе купца прорезалось торжество? Не всё ж коту масленица, когда-то и дверью промеж ног защемят. Доигрались опричники, докуролесили!

   — Опричники — слуги мои, мне за них ответ держать, мне и судить их, — снова государь словом оттеснил дьяка. — А вот преступников не государевых, но государственных показать городу и миру решился. Вместе суд вершить будем. Прав ли я, Москва?

— С тобой мы, государь-надёжа!

Поговори с человеком доверительно — и он твой, со всеми потрохами, как преданный дворовый пёс. «Я тут помогаю государю», — как горд собой сегодня любой зевака на Поганой Луже! И как же смешон!

Ступенями жмутся к кремлёвским стенам между Фроловской и Никольской башнями: зеваки, пешие, шумные, шевелением разноцветных шапок напоминающие колыхание ряски на поверхности застойного пруда; прибрежной глиной при пруде — камилавки и скуфьи монахов; мусором на берегу — изорванные одежды приговорённых к смерти; конные стрельцы, оцепившие место казни, одетые в красные кафтаны, будто заранее перепачкавшиеся в крови покуда не убиенных; помосты с плахами, а на помостах — крепкие мужики в алых рубахах с отливом, палачи да их помощники. Серьёзные, неулыбчивые — видно, что важное дело исполнять готовятся; на краю рва, что перед стеной — вертикально врытые столбы, для верности стянутые меж собой горизонтальными перекладинами, будто ряд крестов на Голгофе. Для полноты сходства с евангельскими событиями не хватает римских легионеров. Тех же, кто закричит «Распни Его!» — больше чем достаточно; и, наконец, на деревьях, растущих по другую сторону рва, касаясь ветвями итальянской кладки стен Кремля — огромные чёрные вороны, олицетворение мудрости и смерти. Мудрой смерти, казни по государеву повелению.

Альберт Шлихтинг, родом померанец, судьбой — русский пленник и слуга царского врача, смотрел не отрываясь на приготовления к казни. Страх завораживает, как огонь ночного костра, это давно известно.

Рядом со Шлихтингом столбом застыл ещё один иностранец, тоже немец, с которым померанец познакомился здесь, в толпе. Фон Розенкранц, как тот представился, философ и путешественник.

Иноземцы не очень хорошо владели варварским наречием хозяев и договорились помогать друг другу в переводе, если на то будет необходимость.

Пока же помощь соседа была не нужна. Действо у помостов разворачивалось споро, но молча. Опричники делили приговорённых на две группы, сверяясь с какими-то бумагами; работали быстро, но разобрать три сотни человек — не чихнуть, времени побольше требуется.

Наконец, опричники распределили жертв, и первая группа оказалась на помостах, перед плахами, с ужасом глядя на весело золотящиеся солнечным светом топоры палачей.

Заскрипели под тяжестью тел поддерживающие помосты столбы; завыл кто-то в толпе — видно, признал родственника либо друга среди приговорённых.

Мягко, бесшумно, не спеша, на один из помостов, до этого пустой, взошёл Иван Васильевич. Без колебаний и суеверия поднялся, как на очередную ступень, на плаху, снова, привычно, поднял над головой опричный посох.

И опять над Поганой Лужей — тишина.

— Все приведённые сюда достойны смерти, — весомо сказал царь. — Но, если сам Господь даже в гневе Своём являл милость, то мне ли в гордыне стремиться превзойти Бога нашего? Измена да ересь — преступления непростимые, тут милости невозможны. А вот казнокрады да тати ночные... Избегнув суда земного, они всё равно окажутся на Суде Страшном. Спросит тогда их Сын Божий: «Не открыт ли вам был путь к искуплению?» И скажут они истину, что был путь. Кто исправится — пойдут по правую руку от Господа. Грехи же нераскаянных — не на наших руках будут! Вот, возьмите, дарю их вам, принимайте, уводите с собою, не имею никакого суда над ними!

Царь указал посохом на первую группу из приговорённых к смерти.

Вороны, мирно сидевшие на деревьях и кремлёвских стенах, испуганно взвились в воздух, такой вопль вырвался из десятков глоток. Слава милостивому государю, благословение Божье на него и его близких! Аллилуйя, осанна во веки веков. Что там ещё сказать можно; сказать надо — чтобы не показаться неблагодарным. Жить будем, братья, и жизнью своей доказывать, что не ошибся государь, являя свои милости!

Потом многие забудут всё: и слова проникновенные, и обещания праведной жизни. Пока же помилованные искренни. Оставим их спускающимися с поскрипывающих помостов, счастливых, родившихся во второй раз.

— Какой фарс, — поморщился фон Розенкранц.

Альберт Шлихтинг не на шутку перепугался — не услышал ли кто? Немецкий среди московитов знали многие: торговля процветала. А чужеземца в такие минуты разорвали бы на куски за государя безо всякого приказа. Поэтому слуга лекаря начал осторожно отодвигаться от опасного соседа.

Розенкранцу это было, казалось, безразлично. Бросил лишь косой, блеснувший зелёной искрой взгляд вслед померанскому трусу и снова с жадным вниманием растворился в происходящем у плах и крестов.

В руках у Андрея Щелкалова снова длинный свиток. Теперь — иной, с висящими на золотых шнурах государственными печатями. Кто говорит, что бумагой не убить? В этом свитке — больше сотни смертей!

Кого-то привязывают к столбу недалеко от помоста, где остался стоять царь московитов. Шлихтинг пригляделся, щуря несколько близорукие глаза. Похолодел. Говорили, что канцлер Висковатый в немилости у государя, но... Чтобы казнить... Хотя — поступил же подобным образом английский король Генрих VIII с Томасом Мором? Не варвар — европеец. Опасная должность — канцлер. Опасно быть с иноземцами: проникаешься чуждыми мыслями, следуешь иным интересам, не так ли?

Дьяк Щелкалов громко, чтобы всем слышно было, зачитывает вины Висковатого, говорит о его вероломстве и обманах. После каждого обвинения, уже достаточного для смертной казни, легко бьёт бывшего канцлера плетью по лицу.

Вот и пролита первая на сегодня кровь.

   — Я не виновен и не сознаю за собою того преступления, которое на меня взводят.

Голос Висковатого тих, но слышит его вся Поганая Лужа.

   — Дело моё я поручаю Богу, пред которым согрешил. Ему я предоставляю суд, Он рассудит моё и твоё, государь, дело в будущем мире. Но раз ты жаждешь моей крови, пролей её, хотя и невинную, ешь и пей до насыщения.