На пленку он попал случайно. Из-за снобизма, вообще-то странного для советских людей, воспитанных вроде бы на идеях социального равенства, мы не включили его в круг ближайших сотрудников Мамаева. Ну кто, в самом-то деле, обращает внимания на обслугу? Калмыков не сразу его узнал. Лишь когда вся пленка была несколько раз прокручена и ни в ком из респектабельных господ, руководящих сотрудников компании «Интертраст», Калмыков нанимателя не признал, он ненадолго задумался и попросил прокрутить кадры с водителем, убрав яркость изображения почти до нуля. На пленке задвигались силуэты людей. Только после этого Калмыков уверенно сказал:

— Этот!

Просмотр видеозаписей, сделанных Боцманом, мы вели на втором этаже моего дома в Затопино. Окна я вставил давно, полы настелил, но до всего остального руки не доходили. Здесь стоял старый дощатый стол на козлах, две деревянные, оставшиеся еще от прадеда, лавки. В углу были сложены раскладушки, на которых спали ребята, когда приезжали ко мне. Сюда я и притащил видеодвойку, чтобы моя любознательная дочь Настена не лезла с расспросами, что за кино мы смотрим. Она был в том возрасте, когда ребенку кажется, что взрослые все время от него что-то скрывают, что-то очень интересное. И попробуй докажи, что ей это кино не интересно.

Это кино было интересно нам. Оно принесло еще одно неожиданное открытие. Пленку, снятую Боцманом возле центрального подъезда Народного банка на Бульварном кольце, я прокрутил Калмыкову без какой-то определенной цели, заодно с записями людей из окружения Мамаева. Но едва в кадре появился сходящий с мраморного крыльца к черному пиратскому джипу «Линкольн Навигатор» длинный и худой, как жердь, человек с лихо закрученными в стрелки усами и наглыми веселыми глазами навыкате, Калмыков сказал:

— Стоп.

Я остановил кадр.

— Кто это? — спросил он.

— Ты его знаешь?

— Он приезжал ко мне в колонию.

Я прибалдел.

— Он — приезжал — к тебе — в колонию?

— Да.

— Зачем?

Калмыков не ответил.

* * *

Общаться с ним было очень трудно. Он уже четвертый день жил у меня в Затопине, но обстоятельно мы так и не поговорили. По своей натуре он вообще был человеком молчаливым, а при любой попытке начать разговор о его прошлом уходил в себя, на его сухом сером лице появлялось выражение бесстрастности. Даже на мое упоминание о том, что я встречался с генерал-лейтенантом Лазаревым, он никак не прореагировал. Словно бы не услышал. Не захотел услышать.

Его присутствие создало в доме какую-то странную атмосферу, как бы праздничную и одновременно тревожную. Стоило ему утром выйти из бани, где он ночевал, как обе мои собаки, здоровенные московские сторожевые, мчались к нему и ложились на спины — высший знак собачьего доверия. Настена таскалась за ним по дому и двору, как хвостик, учила его компьютерным играм, даже бренчала для него на пианино, которого терпеть не могла и садилась к нему только после угрозы Ольги разбить компьютер. Только и слышно было: «Дядя Костя, дядя Костя, а где дядя Костя?»

Днем он надевал резиновые сапоги, старую телогрейку и уходил в лес, к вечеру возвращался с корзиной грибов. Грибов он не знал, брал все подряд. Ольга сортировала их, выбрасывала поганки, объясняла, какие съедобные. Он слушал с рассеянной улыбкой, на другой день в корзине снова было полно поганок. Он собирал грибы механически — так, как человек делает какую-то работу, чтобы отвлечься.

Когда в доме были только свои, он расслаблялся. Но стоило появиться кому-то чужому, тут же замыкался и старался уйти. Даже когда приезжали ребята. Их присутствие он терпел, потому что они были моими друзьями и главное для него — друзьями Дока. При первой встрече Артист, привыкший к свободному общению между своими, весело спросил его:

— Старина, чем ты так напугал тех двоих в сопках? Так, что их хватил кондратий?

— Не понимаю, о чем ты говоришь, — сухо ответил Калмыков.

— Но ты же их сделал!

— Не понимаю, — повторил он. — Я ни с кем ничего не делал. Каждый человек несет свою смерть в себе. Разговаривайте, не буду мешать, — добавил он и ушел.

— Что это с ним? — озадаченно спросил Артист. — Разве я ляпнул что-то не то?

— Он повернут к нам доброй стороной души, — тем же вечером сказала мне Ольга. — Не завидую тому, к кому он повернется злой стороной. У меня почему-то такое чувство, что там — ад.

У меня было такое же чувство.

* * *

Я уже привык к тому, что Калмыков говорит только то, что считает нужным сказать. Продолжение расспросов, даже в самой осторожной форме, делала его бесстрастность холодной, готовой перейти во враждебность. Но на этот раз я не намерен был отступаться.

— Послушай, — сказал я ему. — Я не лезу к тебе в душу. Ты не хочешь знать, что рассказал мне генерал Лазарев. Твое право, хотя он рассказал много такого, о чем ты не знаешь. Но сейчас я задаю вопросы по делу. Ты хочешь понять, что с тобой произошло?

— Да.

— Так помогай, а не строй из себя сфинкса! В конце концов тебе это нужно гораздо больше, чем нам!

— Зачем это нужно вам?

— Не знаю, — честно ответил я. — Мы не привыкли бросать своих в беде.

— Я для тебя не свой, — бесстрастно, отчужденно, почти высокомерно сказал он.

И это его высокомерие меня взбеленило.

— Ты все сказал? Тогда послушай меня. Док полгода не отходил от тебя. Он вытащил тебя с того света. Ты стал для него своим. А значит, и для нас. Но мы не навязываемся. Ты сказал: каждый человек несет в себе свою смерть. А я тебе другое скажу: каждый человек несет в себе свою жизнь. И не только свою. Когда ты гробишь себя, ты предаешь всех, кто с тобой связан. Ты предаешь свою жену. Ты предаешь своего сына. Помни об этом. А теперь можешь встать и уйти. И делать что хочешь.

Он встал. Но не ушел. Постоял у окна, глядя на оловянный блеск Чесны и желтую полегшую осоку по берегам, и вернулся к столу. Положил на старые доски столешницы большие сильные руки, посмотрел на них так, будто это были не его руки, а какой-то предмет неизвестного назначения. Сухо кивнул:

— Что ты хочешь узнать?

Вообще-то я хотел узнать, зачем к нему в колонию приезжал президент Народного банка Буров собственной персоной, но понял, что сейчас можно задать вопрос гораздо более важный. И я его задал: