— Двадцать копеек.
На меня она даже не взглянула. Она смотрела через распахнутую дверь киоска куда-то в даль залитой солнцем улицы. А чего ей было смотреть на меня? Будь я хоть профессором. Чего смотреть? Она три минуты помахала щетками — и двадцать копеек. Я прикинул — этак у нее в час набегает до четырех рубликов. Шесть часов отсидела, четвертак в кармане. Ничего. Жить можно. И будочку ей отгрохали вон какую модерновую, со всеми удобствами. Даже радио провели. Сиди, махай щетками и слушай. Житуха!
Поезд уходил в Павловск в 14.07. Их, конечно, много уходило на Павловск, поездов. Но тот, которого я столько ждал, уходил в 14.07.
Длинные асфальтовые полосы перронов наводнялись с приходом электричек толпой народа и снова пустели. Электрички немного отдыхали в безлюдье. Но вот к ним по одному, по двое неторопливо стекались редкие пассажиры. Их становилось все больше, шаг их убыстрялся, переходил на бег. И наконец хриплые динамики уже несли по вагонам:
— Осторожно, двери закрываются!
Когда, стоя в тамбуре и нервно дымя сигаретой, я услышал эти знакомые стершиеся слова, в них неожиданно открылся для меня совсем иной смысл. В жизнь, как в этот вагон, входят только раз. И двери за тобой автоматически закрываются. Обратно не выскочишь. Я, правда, однажды выскочил. Но мне просто повезло. Хотя, откровенно говоря, я уже совсем перестал верить в существование сумасшедшего физика и в свою встречу с ним. Или нет, не так. Я и не верил, и верил. Во мне будто что-то раздвоилось. Конечно же, не было никакого физика и не могло быть. Чушь собачья. Бред сивой кобылы. А Таня была. Этого я не мог придумать. Была! Таня Каприччиоза! Волшебная девушка со скрипкой. Ясно, была! Я лишь не сумел удержать то счастливое мгновение, упустил его.
— Осторожно, — сказал мужской голос в репродукторе, — двери закрываются.
Да, да, да, осторожно! Сейчас в вагон впорхнет Таня. Моя Таня, вторично посланная мне судьбой.
Осторожно, Слава, двери закрываются. Осторожно, не упусти своего счастья. Приготовься. Собери волю в кулак. Будь сильным, Слава. И умным.
Вагон, как и тогда, тронулся мягко, без толчка. Двинулись одна к другой половинки дверей. А сердце у меня, обгоняя поезд, уже неслось на полном ходу, стремительно и тревожно отбивая такт на стыках рельс.
Ну? Ну же!
И вот на асфальте мелькнула знакомая красная босоножка. Я жадно схватил протянутую руку. Огромные синие глаза полыхнули светом, будто небо сквозь разорвавшиеся тучи. Глухо стукнули резиной двери. Таня вскрикнула и беспомощно потянула зажатую в щели левую руку со скрипкой.
— Разве так можно? — взволнованно проговорил я, с натугой раздвигая металлические двери. — Так и под колеса угодить недолго.
— Спасибо, — сказала она, растирая руку. — Большое вам спасибо. Какой вы сильный! И решительный. Вы знаете, что вы спасли?
— Знаю, — улыбнулся я. — Вас. Главное, разумеется, вас. Ну и скрипку, естественно, тоже. Судя по футляру, это, наверное, старинная скрипка и не дешевая. Вам больно?
— Вы разбираетесь в скрипках? — спросила она.
— Зачем же так громко: «Разбираетесь»? Можно взглянуть?
Я сам раскрыл футляр, осторожно провел пальцем по янтарно-коричневому лаку деки, тронул струну.
— Неужели Батов? — спросил я.
— Как? — растерялась Таня. — Вы… просто вот так? Вы музыкант?
— Нет, — улыбнулся я, — что вы. Я шофер. Обыкновенный шофер, который колесит день-деньской по городу. Но кто же не знает Ивана Андреевича Батова, нашего русского Страдивари? Великий Батов делал скрипки, которые не только не уступали гениальному итальянцу, но подчас и превосходили их.
— Вы не шофер, — покачала головой Таня. — Конечно же, нет. Зачем вы меня разыгрываете?
— Шофер, шофер, — заверил я. — Честное слово. Гоняю со своим напарником Васей Рыжовым на ЗИЛе. Превосходная, между прочим, машина. А музыку я просто люблю. Отдыхаю, так сказать, в часы досуга. Вы, наверное, студентка консерватории. Угадал?
— Угадали, — медленно проговорила она, не спуская с меня удивленных глаз. — Но я вам все равно не верю. Вы не шофер. И еще у меня такое ощущение, будто я вас уже где-то встречала.
— И у меня, — подхватил я. — Точно. Но это знаете почему? Всегда, когда встречаешь хорошего человека, кажется, что ты его уже где-то видел. Мне так даже кажется, что я вас не только видел, но и слышал. Для меня каждый человек — музыка. Один — красивая, яркая; другой — серая, блеклая. Вот вы — будто «Интродукция и рондо каприччиозо» Сен-Санса. Это, пожалуй, моя самая любимая вещь. Вы, разумеется, знакомы с ней?
Таня, словно задыхаясь, прижала руку к горлу, умоляюще выговорила:
— Вы… Вы… волшебник. Для меня Сен-Санс… И его «Рондо»… Боже, как же это? Кто вы? Как вас зовут?
Я назвал себя и сказал, что я не только волшебник, но еще и пророк.
— Я знаю все, что будет дальше, — сказал я. — Мы с вами станем друзьями. А с «Интродукцией и рондо каприччиозо» очень просто. Разве есть люди, которые равнодушны к подобной музыке? «Интродукция» Сен-Санса — это вершина человеческого гения! Такое можно было создать лишь на пределе какого-то удивительного, почти сумасшедшего взлета чувств.
Я смотрел прямо в ее восхищенные синие глаза и задумчиво рассуждал о том, что завидую мальчишкам и девчонкам, которые еще не читали Пушкина, Ромена Роллана и Экзюпери, которые еще не слушали Моцарта, Чайковского и Сен-Санса. Я говорил о том, что Репин непревзойденный рисовальщик, но не поэт. А Лермонтов слишком угрюм и мрачен.
— Не люблю книг Достоевского и музыки Вагнера, — говорил я. — Мне они кажутся слишком мрачными. А вы? А как вы относитесь к Бодлеру?
— Боже, — прошептала она, — вы словно читаете мои мысли. Мне даже кажется, будто я думаю, а вы за меня произносите мои слова. Я не умею объяснить этого. Но такого у меня еще никогда не было. Мне даже страшно. Простите. Вы спросили о Бодлере? Да? Как я отношусь к Бодлеру?
— Нет, нет, не нужно, — остановил я ее. — Я догадываюсь, как вы к нему относитесь. Вы мне лучше потом сыграете. И я все пойму. Ведь язык музыки порой выразительнее языка слов. Правда?
— Да, да, да, конечно, — растерянно подтвердила она. — Да, да, да.
— Я вообще-то еду на день рождения к своему напарнику, — сказал я, — к тому самому Васе Рыжову, о котором я вам говорил. Но если вы разрешите, я несколько изменю свой маршрут. Вы едете выступать? Можно, я пойду с вами? Я хочу послушать вас. Сегодня же. Иначе я сойду с ума.
— А я, — краснея и опуская глаза, шепнула она, — я, кажется, уже схожу. Вы… Вы не обращайте внимания, Слава. Я… Я буду сегодня играть для вас. Только для вас.
Студенты консерватории давали концерт в Павловском парке на открытой эстраде. Бившее сзади солнце высветило над Таниной головой золотой обруч. Таня стояла высоко над людьми, прижав подбородком к левому плечу янтарную скрипку.
За роялем сидел кучерявый парень. Завитки волос спускались у него с затылка, закрывая сзади шею. Он красиво барабанил по клавишам и, устав, эффектно подбрасывал руки с растопыренными и чуть загнутыми пальцами. Он мгновение удерживал их в такой позе и безвольно швырял вниз. Когда руки у него свисали ниже колен, вскидывала смычок Таня.
Скрипка под Таниной щекой визжала, пищала и плакала. Скрипка, попросту говоря, скрипела, целиком и полностью оправдывая свое название.
Музыки я не услышал. Музыки не было. Был скрип. И щенячий вой.
Ведь это и дураку ясно, что люди придумали симфоническую и камерную музыку лишь для того, чтобы показать, какие они умные. Чем глупее набор звуков, тем — «ах, ох!» — в нем больше мыслей. Но какие на самом деле могут быть мысли в щенячьем вое и поросячьем визге? Ах! Ох! «Язык музыки выразительнее языка слов». Вот ведь чушь-то. И уж куда-куда, а в музыканты бы я никогда не пошел. Хотя, с другой стороны, чем худо музыканту? Пиликай себе на скрипочке, а тебе за это не только денежки платят, но еще и в ладоши хлопают.