– Ты ведь называла Мандука ублюдком, – напомнил я ей. – А теперь газеты полны твоими высказываниями, которые звучат как музыка для его ушей.

– Я не говорила тебе, потому что религия – личное дело, – ответила она. – А я, как ты знаешь, чересчур, может быть, оберегаю свое личное. И я действительно считаю, что Филдинг – бандит, скотина и гад, потому что он пытается превратить мою любовь к Раме в оружие против «моголов» – то есть мусульман, кого же еще. Но, милый мой мальчик, – она никак не хотела отказаться от этих ласкательных выражений, хотя в 1979 году, через двадцать два года после моего рождения, телу моему было сорок четыре, – пойми, что если ты принадлежишь к крохотному меньшинству, то я – дитя огромной индийской нации и как художница не могу с этим не считаться. Я должна сама прийти к моим корням, познать вечные истины. Вас, мистер, это не касается, совершенно не касается. К тому же, если я такая фанатичка, тогда скажите на милость, сэр, что я делаю здесь?

Последнее звучало убедительно.

Аурора, глухо затаившаяся в «Элефанте», смотрела на все иначе.

– Извини меня, но эта твоя девица – самая амбициозная личность из всех, кого я знаю, – сказала она мне. – Даже близко никого нет. Чует, как меняется ветер, и поворачивается в нужную сторону. Погоди еще; через две минуты она будет стоять на трибуне ОМ и изрыгать проклятия. – Тут ее лицо потемнело. – Думаешь, я не знаю, как она старалась изо всех сил провалить мою выставку? – произнесла она мягким голосом. – Думаешь, я не проследила ее связи с теми, кто издевался надо мной в газетах?

Это было чересчур; это было недостойно. Аурора в опустевшей мастерской – ибо все «мавры» находились в музее Принца Уэльского – смотрела на меня глубоко запавшими глазами поверх нетронутого холста, и кисти падали на пол из ее пучка волос, как стрелы, летящие мимо цели. Я стоял в дверях и кипел от злости. Я пришел драться – потому что ее выставка тоже была для меня личным потрясением; до ее открытия я не видел этих монохромных полотен, на которых ромбовидно-клетчатый мавр и его белоснежная Химена любили друг друга под взглядами его черной матери. Выпад против Умы – довольно абсурдный, подумал я в бешенстве, со стороны тайной любовницы Мандука – дал мне повод ринуться в атаку.

– Мне очень жаль, что они разнесли твои картины в пух и прах! – кричал я. – Даже если бы Ума хотела что-нибудь подстроить, как бы она смогла? Как ты не видишь, насколько она смущена тем, что ее хвалят, а тебя ругают? Бедняжке так стыдно, что она даже не смеет показываться! С самого начала она тебя боготворила, а ты в ответ льешь на нее грязь! Твоя мания преследования перешла все границы! А что касается прослеживания связей – что, по-твоему, я должен думать, глядя на эти картины, на которых изображена ты, шпионящая за нами? С каких пор ты стала этим заниматься?

– Берегись этой женщины, – тихо сказала Аурора. – Она лгунья и сумасшедшая. Она ящерица-кровосос, и не тебя она любит, а кровь твою. Она высосет тебя, как манго, а косточку выбросит.

Я был в ужасе.

– Ты больна, что ли?! – заорал я. – Тебе нужно лечиться, у тебя с головой не в порядке!

– Нет, я здорова, сын мой, – сказала она еще мягче. – А вот с той женщиной дело обстоит иначе. Больная, или дурная, или то и другое вместе. Не мне определять. Что до моего соглядатайства, тут признаю себя виновной по всем статьям. Некоторое время назад я попросила Дома Минто разузнать правду о твоей таинственной подружке. Сказать, до чего он докопался?

– Дома Минто? – Услышав это имя, я остановился на полном ходу. С таким же успехом она могла сказать: «Эркюля Пуаро», «Мегрэ» или «Сэма Спейда». Она могла сказать: «инспектора Гхоте» или «инспектора Дхара». Все слышали это имя, все читали «Тайны Минто», грошовые книжки-страшилки, описывающие разные случаи из практики этого великого бомбейского сыщика. В пятидесятые годы о нем было снято несколько фильмов, в последнем из которых рассказывалось о его роли в знаменитом преступлении (ибо когда-то действительно существовал «реальный» Минто, который «реально» работал частным детективом), совершенном капитаном Сабармати, знаменитым индийским военным моряком, который выстрелил в свою жену и ее любовника, убив мужчину и серьезно ранив женщину. Не кто иной, как Минто, обнаружив их любовное гнездышко, дал разгневанному капитану адрес. Глубоко опечаленный убийством и тем, как изобразили в фильме его самого, старик – ибо уже тогда он был в возрасте и хромал – ушел на покой и позволил сочинителям разгуляться на всю катушку, создать героическую детективную суперсагу из дешевых книжек в бумажных переплетах и радиосериалов (а в последнее время – также из кинематографических римейков, безумно дорогих и со звездным актерским составом, основанных на второсортной продукции пятидесятых) и превратить его из дряхлого пенсионера в легендарное существо. Что, спрашивается, делает в моей жизни этот приключенческий персонаж?

– Да, настоящего Дома Минто, – сказала Аурора не без тепла в голосе. – Ему уже за восемьдесят. Кеку мне его разыскал.

О, Кеку, еще один твой воздыхатель. О, милый Кеку его мне разыскал, а он просто невозможно милый, милый старикан, и задала же я ему работку.

– Он был в Канаде, – продолжала Аурора. – От дел отошел, жил с внуками, скучал, отравлял молодым жизнь как мог. Потом вдруг выясняется, что капитан Сабармати вышел из тюрьмы и помирился с женой. Вот ведь как бывает. В тех же краях, в Торонто, там они зажили себе мирно и счастливо. И тогда, Кеку говорит, у Минто полегчало на душе, он вернулся в Бомбей и взялся вновь за работу пат-а-пат – немедленно. Мы с Кеку большие его поклонники. Дом Минто! В те времена он был лучший из лучших.

– Чудненько! – сказал я, насколько мог, саркастически. Но мое сердце, должен признать, мое грошово-пугливое сердце бешено колотилось. – И что же, скажи на милость, этот болливудский Шерлок Холмс разнюхал о женщине, которую я люблю?

– Она замужем, – ответила Аурора сухо. – И в настоящее время забавляется не с одним, не с двумя – с тремя любовниками. Желаешь видеть снимки? Глупый Джимми Кэш, вдовец нашей бедной покойной Ины; твой глупый папаша; и ты, мой глупый павлин.

* * *

– Слушай внимательно, второй раз не буду повторять, – сказала она мне до этого в ответ на мои настойчивые расспросы о ее прошлом. Она родилась в уважаемой, хоть и достаточно бедной брахманской семье в штате Гуджарат и очень рано осиротела. Ее мать, страдавшая депрессией, повесилась, когда Уме было двенадцать, а отец, школьный учитель, обезумев от горя, совершил самосожжение. От нужды Уму спас добрый «дядюшка» – на самом деле никакой не дядюшка, а сослуживец отца, – который платил за ее обучение, требуя взамен сексуальных услуг (так что и не «добрый» тоже).

– С двенадцати лет, – рассказывала она. – И до недавнего времени. Дай я себе волю, я всадила бы нож ему в глаз. Вместо этого я молилась о том, чтобы Бог его покарал, и просто терпела. Понял теперь, почему я не хочу говорить о прошлом? Больше никогда о нем не спрашивай.

Версия Дома Минто, как мне ее изложила мать, звучала несколько иначе. Выходило, что Ума родом не из Гуджарата, а из Махараштры – другой половины бывшего штата Бомбей – и жила в Пуне, где ее отец был крупным полицейским чином. С детства она проявляла исключительные художественные способности, и родители, всячески стараясь их развивать, дали ей подготовку, позволившую получить стипендию в университете, где все сошлись во мнении, что девушку ждет блестящее будущее. Вскоре, однако, стали у нее проявляться признаки сильного душевного расстройства. Хотя теперь, когда она стала популярной фигурой, люди уже не хотели или боялись говорить о ней начистоту. Дом Минто после тщательных выяснений узнал, что три раза она соглашалась пройти интенсивный медикаментозный курс, предписанный для предотвращения ее неоднократных срывов, но все три раза бросала лечение, едва начав. Ее способность быть совершенно разной в обществе разных людей – становиться тем, что данному мужчине или данной женщине (чаще мужчине) должно было показаться наиболее привлекательным, – превышала всякое разумение; это был актерский талант, доведенный до точки помешательства. Мало того: она выдумывала чрезвычайно яркие, длинные и подробные истории якобы из своей жизни и упрямо настаивала на их истинности, даже когда ей указывали на внутренние противоречия в ее россказнях или на подлинные факты. Возможно, она уже утратила представление о своей «реальной» личности, независимой от этих ролей, и ее внутреннее смятение начало переходить границы ее самое и заражать, как инфекция, всех, с кем она вступала в общение. Например, в Бароде она не раз распространяла зловредную ложь об абсурдно пылких романах, которые будто бы случались у нее с теми или иными преподавателями и даже писала их женам письма, излагая в них подробности воображаемых половых сношений, что становилось причиной семейных драм и разводов.