– Она потому не разрешала тебе приезжать к ней в университет, – сказала мне мать, – что все ее там, как чуму, ненавидят.

Ее родители, узнав о ее психической болезни, бросили ее на произвол судьбы – довольно распространенная реакция, как мне было известно. Никто там не повесился и не сжег себя – эти свирепые фантазии были порождением гнева дочери (довольно законного, впрочем). Насчет развратного «дядюшки»: как утверждали Минто и Аурора, Ума после того, как ее отвергла семья, – вовсе не в двенадцать лет, как она мне сказала! – быстренько пристроилась к жившему в Бароде старому знакомому отца, отставному помощнику полицейского инспектора по имени Суреш Сарасвати, грустному пожилому вдовцу, которого молодая красотка с легкостью подбила на скоропалительный брак, поскольку после отречения родителей она отчаянно нуждалась в респектабельном статусе замужней женщины. Вскоре после женитьбы старика разбил инсульт («Догадываешься, что было причиной? – вопрошала Аурора. – Или сказать? Может, картинку нарисовать?»), и теперь он влачил жалкое полусуществование, парализованный и бессловесный, на попечении самоотверженного соседа. Молодая жена улепетнула со всем, что у него было, и даже не оглянулась. Теперь в Бомбее она разгулялась по-настоящему. Привлекательность Умы и убедительность ее актерства достигли вершины.

– Ты должен разорвать ее чары, – сказала мне мать. – Иначе ты погиб. Она как ракшаса из «Рамаяны», – ты опомниться не успеешь, как она обглодает твои бедные косточки.

Минто потрудился на славу, Аурора показала мне документы – свидетельства о рождении и браке, конфиденциальные медицинские заключения, полученные путем обычного подмасливанья и без того скользких чиновников, и прочее, и прочее, – что практически не оставляло сомнений во всех важнейших частностях. И все же сердце мое отказывалось верить.

– Нет, ты ее не понимаешь, – доказывал я матери. – Ладно, допустим, она лгала про родителей. Будь у меня такие родители, я бы тоже лгал. Может быть, этот бывший полицейский Сарасвати не такой ангел, как ты пытаешься представить. Но дурная? Больная? Демон в человеческом облике? Мама, я думаю, тут примешиваются чисто личные факторы.

Вечером я сидел у себя в комнате один и куска не мог взять в рот. Было ясно, что мне предстоит выбор. Если я выберу Уму, мне придется порвать с матерью – может быть, навсегда. Но если я приму доводы Ауроры – а в тишине моей спальни я не мог не чувствовать их сокрушительной силы, – то я почти наверняка обреку себя на жизнь без близкой женщины. Сколько лет у меня еще осталось? Десять? Пятнадцать? Двадцать? Смогу ли я совладать со своей странной, темной судьбой в одиночку, не имея рядом возлюбленной? Что для меня важней – любовь или истина?

Но если верить Ауроре и Минто, она не любит меня, она просто великая актриса, пожирательница страстей, обманщица. Мигом я осознал, сколь многие мои суждения о своей семье основывались на том, что говорила Ума. У меня закружилась голова. Пол стал уходить из-под ног. Правда ли все это про Аурору и Кеку, про Аурору и Васко, про Аурору и Рамана Филдинга? Правда ли, что мои сестры дурно отзываются обо мне за глаза? А если нет, то это означает, что Ума – о любимая моя! – сознательно старалась опорочить моих родных, чтобы втереться между ними и мною. Отказаться от своей собственной картины мира и впасть в полную зависимость от чьей-то еще – не означает ли это в буквальном смысле сойти сума? В этом случае – если использовать слова Ауроры – из нас двоих я был больной. А прелестница Ума – дурная.

Столкнувшись со свидетельством существования недоброй воли, с тем, что под личиной любви в мою жизнь вошла некая чистая зловредность, столкнувшись с утратой всего желанного в жизни, я забылся. И темные сны потекли во мне кругами, словно кровь.

* * *

На следующее утро я сидел на террасе «Элефанты» и смотрел на сверкающий залив. Повидаться со мной пришла Майна. По просьбе Ауроры она помогала Дому Минто в его разысканиях. Выяснилось, что в отделении «Объединенного женского фронта против роста цен» в Бароде никто с Умой Сарасвати знаком не был и о ее правозащитной деятельности не знал..

– Так что даже рекомендация была фальшивая, – сказала Майна. – Получается, братишка, что на этот раз мать попала в яблочко.

– Но я люблю ее, – сказал я беспомощно. – Не могу не любить. Не могу, и все.

Майна села подле меня и взяла меня за левую руку. Она заговорила таким мягким, таким не своим голосом, что я невольно стал вслушиваться.

– Мне тоже она жутко нравилась сначала. Но потом все пошло хуже некуда. Не хотела тебе говорить. Не мое дело вроде как... Да ты бы и не стал слушать.

– Что слушать-то?

– Один раз она явилась после того, как была с тобой, – сказала Майна, отводя взгляд. – И давай откровенничать, как ты и что ты. Ладно. Не важно. В общем, сказала, ей не нравится с тобой. Еще много чего наплела, но – к чертям. Не важно теперь. Потом про меня стала рассуждать. Одним словом, психованная. Я послала ее подальше. С тех пор мы не разговариваем.

– Она сказала, что это ты, – вяло произнес я. – В смысле... к ней приставала.

– И ты поверил, – вскинулась Майна, потом быстро чмокнула меня в лоб. – Еще бы ты не поверил. Что ты вообще обо мне знаешь? О том, кто мне нравится, что мне нужно? Ты от любви ополоумел совсем. Бедный простофиля. Хоть теперь за ум берись.

– То есть бросить ее? Так вот взять и бросить?

Майна встала, зажгла сигарету, закашлялась – глубоким, больным, судорожным кашлем. К ней опять вернулся ее резкий боевой голос, ее перекрестно-допрашивающий голос юриста и борца с коррупцией, ее громкоговорящий агитационный инструмент протеста против убийств девочек, против изнасилований и сожжения вдов. Она была права. Я ничего не знал о том, каково ей приходится, чего ей стоит сделанный ею выбор, чьи руки могли бы дать ей утешение и почему мужские руки порой внушают женщине страх, и ничего больше. Она моя сестра, но что из того? Я даже по имени ее не зову.

– Какие, собственно, проблемы? – пожала она плечами и, уже направляясь к выходу, взмахнула дымящейся сигаретой. – Вот эту дрянь куда тяжелей бросать. Уж поверь мне на слово. Так что отвыкай давай от стервозы и вдобавок радуйся, что не куришь.

* * *

– Так и знала, что они постараются нас разлучить. С самого начала знала.

Ума переехала в квартиру с видом на море на восемнадцатом этаже небоскреба на Кафф-парейд рядом с «Президент-отелем» и недалеко от галереи Моди. Она стояла на балкончике, театрально разгневанная, на весьма оперном фоне мятущихся кокосовых пальм и обильных струй внезапно хлынувшего дождя; тут же, конечно, затрепетала ее чувственная, полная нижняя губа, тут же дождем полились слезы.

– И твоя родная мать тебе говорит – что с твоим отцом! – извини меня, это просто мерзко. Фу! И еще Джимми Кэшонделивери! Этот придурочный гитар-вала с порванной струной! Ты прекрасно знаешь, что с первой же встречи на ипподроме он вообразил, что я – некая аватара твоей сестры. С той поры бегает за мной с высунутым языком, как собака. И я, оказывается, с ним сплю? Так, с кем еще? Может, с Мирандой? С одноногим чоукидаром? Думают, я вообще стыд потеряла?

– Но то, что ты рассказывала про свою семью. И про «дядюшку».

– Что дает тебе право знать обо мне все? Ты настырно лез в мое прошлое, и я не хотела рассказывать. Бас. Довольно.

– Но ты сказала неправду, Ума. Твои родители живы, а дядюшка – не дядюшка, а муж.

– Это была метафора. Да! Метафора моей несчастной жизни, моей боли. Если бы ты любил меня, ты бы понял. Если бы ты любил меня, то не зачислил бы меня в люди третьего сорта. Если бы ты любил меня, ты перестал бы трясти своей идиотской лапой и положил бы ее сюда, ты закрыл бы свою милую пасть и придвинул бы ее сюда, ты занялся бы тем, чем занимаются любовники.

– Нет, Ума, это не метафора была, – сказал я, отступая к выходу. – Это была ложь. И страшнее всего то, что ты не отличаешь одно от другого.