Хлеб, майонез, колбаса, сыр. Где-то еще завалялась банка с маринованными огурцами.
— Если в общих, то он считает, что я был не прав, что нельзя мешать чувства и спорт…
— А ты мешал? — показно удивилась Эля, застывая с хлебом в одной руке и тюбиком майонеза в другой. Сейчас опять начнет признаваться в любви. А она ему на голову майонеза выльет — вот красота! Виолетта оценит.
— Да. — Овсянкин был монументален. Эля хмыкнула — она была права. — Я считаю, что тебе надо помочь.
— В чем?
Не о том он говорил. Где страстные признания?
От удивления выдавила слишком много майонеза. Ладно, возьмет бутерброд себе. Жаль эдакую роскошь отдавать врагу.
— Ты почему-то решила, что мир к тебе несправедлив, что тебя постоянно в чем-то обижают.
Эля быстро глянула на замершую Виолетту. А она и правда не так глупа, как показалась в самом начале. Сидит, смотрит, как чай окрашивает воду в коричневый цвет. Делает вид, что ее здесь нет. Неужели она простила Овсянкину поцелуй? Неужели она простит Овсянкину этот разговор? Даже если Эля начнет вспоминать, что между ними произошло на чердаке? Или она все знает и ей… все равно? Надо бы ее куда-нибудь отправить, а то разговор не получится.
— Послушай… — начала Эля, не в силах мгновенно придумать, куда бы послать эту милую улыбчивую девушку. — Сходи в большую комнату, там где-то должна быть телевизионная программа. Посмотри, ничего интересного не показывают?
Она все поняла. Она встала и вышла. Потопала в коридор, повернула в нужную сторону. Зашуршала журналом.
— Пока я считаю, что ты дурак, — прошипела Эля, как только они остались одни. — Зачем ты приволок эту кикимору?
— Она хорошая и добрая.
— Еще скажи, что любит тебя!
Алька спокойно глядел темными все понимающими глазами. И ей вдруг сделалось жутко. Как будто перед ней сбывался один из ее кошмарных снов — она голая входит в комнату, полную народа.
Овсянкин потянулся через стол, погладил Элю по руке.
— Ты хорошая и очень добрая.
— Повторяешься, — прошептала Эля.
Ее посетила растерянность. Захотелось плакать.
— Но почему-то считаешь, что мир к тебе несправедлив. И оттого все время пытаешься его исправить.
— А он справедлив?
С чего вдруг стало так тяжело?
Привалилась спиной к стене, закрыла глаза.
— Конечно! В нем все так, как мы этого хотим.
— Может, я не хотела, чтобы ты меня бросал, а потом заявлялся в гости со своей девушкой?
— Я тебя не бросал. — Овсянкин был само спокойствие. — Забыла? Ты мне нравишься. Но ты сама делаешь все, чтобы рядом с тобой никого не было. Ты всем мстишь, как будто считаешь вправе за кого-то решать его судьбу. Но ты не Бог. Ты не смеешь безнаказанно менять жизнь других. Как ты могла не думать о том, что делаешь? Это чужая жизнь! Ты несешь ответственность за то, что натворила! Ты не имеешь права на такие поступки!
— Не имею? — Эля стала обкусывать бутерброд, с которого уже начал капать майонез.
— Что ты сделала тому мальчишке? Ну, помнишь, ты еще рассказывала, что у тебя в классе был кровный враг?
— А… Сашенька…
— Значит, помнишь?
Как не помнить этот высокий покатый лоб, рыжеватые волосы, кривую ухмылку.
— Из-за него я осталась без подруги. Из-за него меня в классе все считали дурочкой. И потом — он полез первым.
— И что же ты сделала?
Пыльный шкаф, бесконечные юбки, в которых она путалась, боясь, что вешалки случайно цокнут друг о друга и этим она выдаст себя.
— Ничего я такого не делала…
Давно забытая обида всколыхнулась внутри.
— Это он ничего не сделал!
Дятел, а не Овсянка. Честное слово!
— Он? Как раз сделал! — выпалила Эля. — Никто не просил его лезть!
— Ты наговорила на него!
— Ничего подобного. Я видела!
— Что ты видела?
— Как они это делали!
— Но они ведь ничего не делали. Всего лишь целовались.
— Не только!
Глаза Овсянкина вдруг скользнули с Элиных глаз на губы, мазнули по шее и опустились еще ниже. Эля покраснела. Густо. Запахнуться бы, но куда запахиваться, когда на ней и так была глухая толстовка.
— Только. И ты это знаешь.
— Я ничего не знаю.
— Ты пошла и рассказала родителям девочки, что они спят вместе. Твоя подруга и этот Саша. Мама подруги хотела писать заявление в полицию. Она отправила дочь по врачам. Был скандал.
— Возможно. Я не помню.
— А еще ты сказала, что он к тебе приставал, и его отправили к психологу, а потом перевели в другую школу, потому что его стали дразнить извращенцем. Родители запрещали своим детям с ним общаться.
— Не помню.
— Зачем ты это сделала?
— Откуда ты все это знаешь?
Бутерброд в рот не лез, майонез запросился из желудка.
— Ничего сложного. Надо задавать вопросы нужным людям.
— Костылькову?
— Я взял его телефон, когда вернулся в кафе заплатить за мороженое. Он, правда, не во всем разобрался, но в общих чертах рассказал. Говорил, что провел собственное расследование. Они тоже были неправы со своей травлей.
Что-то такое вспоминалось, но уже смутно. Ну, конечно! Она не просто так упала с лестницы. Ее столкнули. Лучшая подруга Дронова. Списали все на несчастную любовь. Про Алку она никому не сказала. Незачем было. Да и некому. Она осталась одна. Все лето болела голова. Нестерпимо. И еще эта жара. От боли Эля кричала и плакала. Мать хотела положить ее в больницу, но потом все прошло. К осени. К холодам. Решили, год поучится дома. И она училась, постепенно забывая все, что предшествовало этому жаркому лету. Тогда же пришла легенда, что ее нельзя волновать. Как там сказала Машка? Ее уронили с двадцать второго этажа? Очень похоже.
Эля стала пить чай. Кипяток. Обжигалась. Боль сдавливала горло, свинцом падала в желудок. Алька выбил из рук чашку. Ее любимую чашку с цветами: розами, нарциссами, астрами. Кипяток плеснулся на пол, пошел пар. Ручка откололась. Чашка жалобно покачивалась, тыкаясь обрубком в лужицу. Эля плакала. От боли, от того, что все вспомнила, от того, что вернулась былая тяжесть.
Жар из желудка растекся по венам. Как же больно! Она так и видела себя маленькой, всеми забытой девочкой, что корчится на кровати в смятых простынях. Боль и жаркое лето — все это соединилось у нее в одну ненависть, и к тому, и к другому.
Овсянкин притянул ее к себе и поцеловал. Как тогда, на чердаке. И как тогда все завертелось, запульсировало, стало неважным, ненужным, глупым. Алька целовал ее сильно, уверенно, и Эля податливо плыла к нему навстречу, пока он сам не оттолкнулся, давая возможность вдохнуть.
— Ты очень красивая и добрая, но я не люблю мазохистов, — неожиданно весело сказал он.
Она всхлипнула, уткнувшись ему в плечо. Слезы впитывались в футболку. Наверное, ему было мокро.
— Ты меня бросаешь.
Новая волна слез пришла вместе с чувством одиночества. Овсянкин с удовольствием садиста продолжал:
— Я перехожу тренироваться на ипподром. Это чтобы тебе не захотелось и мне отомстить.
— Алька!
Заревела в голос.
— Так будет правильно, — прошептал Алька. — Мне нравится Виля. Она веселая и легкая и не собирается никому мстить. А ты разбирайся со своими тараканами и становись нормальным человеком.
— Я и сейчас нормальная.
— Ты сейчас похожа на вампира, несущего в душе страшную тайну.
— Но я была права. Максимихин был мерзавцем.
— Он был обыкновенным человеком. Ему не повезло столкнуться с леди Винтер местного разлива.
— Не уходи, — попросила Эля. Ей очень-очень хотелось, чтобы Овсянка остался. Сейчас, как никогда прежде, она доверяла ему. — И откуда ты такой все понимающий?
— У меня две старшие сестры и часто болеющая мама, они все хотят, чтобы я их понимал. Приходится соответствовать.
— Останься со мной.
Она еще тянула руки, понимая, что ничего вернуть нельзя, что этот жест и эта просьба ввергнут ее в еще большее отчаяние. Будет только больнее. Но она хотела эту боль, будто страдания могли что-то искупить.